Пятая труба; Тень власти
— Спасите его! Неужели его, королевского сына, повесят как какого-нибудь вора? И вам не стыдно будет за своего сына?
— Ну, всё это обойдётся тихо, — пробормотал король. — Не могу же я ссориться из-за этого с папой и церковью. Всё-таки для него будет лучше, если его повесят.
— Для него это будет ужасно, — закричала фрау Штейн.
Она воспитала сына и жила с ним столько лет, но только теперь, в эти последние дни, его характер стал ей ясен.
— Он был так горд своею честностью! Он от этого с ума сойдёт.
— Не следует очень гордиться, — промолвил Сигизмунд. — Я посмотрю, — прибавил он, — нельзя ли будет казнить его мечом.
— Он не должен умереть! Вы должны спасти его! Я порочная женщина, и всё это случилось из-за меня. Он не должен пострадать за это. Вы должны спасти его, ведь это ваш сын. Как вы оставляете своего сына, так и Бог оставит вас. Не встану с колен, пока вы не дадите мне обещание спасти его.
Её пронзительные крики неслись по всему коридору, и король, ненавидевший подобные сцены, поспешил дать требуемое обещание. Он ведь не придавал особого значения тому, что говорил, согласно правилу: кто не умеет притворяться, тот не достоин царствования.
Несчастная мать поглядела на него сначала с недоверием, но потом ободрилась и оставила его в покое.
— Как она постарела, — промолвил ей вслед Сигизмунд. — Трудно поверить, что когда-то она мне нравилась. Распорядитесь, чтобы она больше меня не беспокоила, — сказал он Виндеку.
фрау Штейн тяжело спустилась с лестницы. Её ноги окоченели: она долго стояла на коленях, да и старость уже давала себя знать. Она чувствовала, что король её обманывает: мало ли обещаний давал он ей прежде, и все они остались не исполненными. Проходя по передней, она увидала себя в огромном зеркале, которое прислал королю в дар патриарх антиохийский, и она не узнала себя: так она постарела. Глаза её потеряли былой блеск, щёки ввалились, морщины покрыли всё лицо и исказили очертания рта.
Если король не держал своего слова, когда она была молода, то почему он теперь сдержит его? Вспомнила она и об охранной грамоте, которая была дана им Гусу. Ей хотелось вернуться и добиться от него... она сама не знала чего. Но у неё не хватило сил вернуться, и, шаркая ногами, она продолжала идти к выходу.
Словно во сне прошла она мимо стражи, которая на этот раз пропустила её почтительно и уже не смела смеяться над ней. Но она не замечала её; не помнила она и того, как она очутилась на залитой солнцем площади. В одном её углу в сероватом полусвете виднелись плаха и топор.
Дрожащими пальцами она вытащила из-за пазухи индульгенцию, которую она вчера купила. Но теперь она показалась ей чем-то ненужным. Как может кусок бумаги отпускать такие грехи, какие она совершила! Но уже через минуту она раскаялась. Боязливо оглянувшись, не видал ли кто-нибудь её, она посмотрела на небо, как бы умоляя не наказывать её за такое богохульство.
А что в самом деле, если все эти вещи имеют силу? Ведь люди целыми столетиями верили в них?
Она нагнулась и старательно подобрала оставшиеся клочки бумаги, которые ещё не успел унести ветер, и со страхом посмотрела на небо. Но оно было всё таким же голубым, и гром небесный не загрохотал над её головой.
С презрительной улыбкой она опять бросила клочки бумаги и пошла дальше, сама не зная куда. Голова её горела.
Ей казалось, что все глядят на неё искоса и говорят ей вслед: «Смотрите, вот идёт мать вора. Это она своей распутной жизнью довела его до этого, и за это она будет гореть в аду».
Полуденное солнце сильно пекло ей голову. Боль в висках становилась сильнее, но она шла всё скорее и скорее. Впереди её шли какие-то мужчина и женщина.
— Завтра его повесят, — сказал мужчина.
— И поделом, — отвечала его спутница. — Да и ей тоже.
Они не сказали, кому это ей. В те времена нередко ловили и вешали разбойников, которых сопровождали женщины. Но фрау Штейн, мучимая одной и той же мыслью, отнесла эти слова к Магнусу и к себе. Под прямым углом она быстро свернула в соседнюю улицу, лишь бы не видеть и не слышать их дальнейшего разговора. Потом она ринулась по улицам, добежала до площади, а оттуда до моста, через Рейн у его истока из озера. С минуту она постояла у перил, глядя на бурлящий водоворот. И вдруг среди ритмичного шума воды в её ушах прозвучал голос монаха: «Вы продали Господа, как Иуда Искариотский. И как ему не было прощения, так не будет и вам».
Ведь и она продала Господа. За ничтожные удовольствия мира сего она продала свою честь и совесть!
С тем же нетерпением отчаяния, с каким Иуда ринулся навстречу своей судьбе, она закрыла глаза и бросилась в реку.
— Итак, я могу рассчитывать на вашу помощь в деле этого Палиана?
— Да. Должен вас предупредить, что его святейшество думает дать этот сан своему брату Лоренцо. Мне об этом сказали вчера. Королева неаполитанская желает сделать Джордано Колонну герцогом Амальфским. Следовательно...
— Я удовольствуюсь, если моему племяннику дадут Сориано. Итак, вы окажете мне поддержку?
— Не беспокойтесь об этом, если, конечно, вы поддержите притязания моего брата на Перуджию.
— С удовольствием. Правда, за последние годы управления вашего брата в Браччьо на него было немало жалоб, но тогда он старался укрепить власть св. Петра в спорном округе...
— Народ всегда будет жаловаться. Но нам нужно иметь в Перуджии человека, который способен сохранить этот город за церковью.
Оба прелата расхаживали взад и вперёд по галерее, которая находилась перед Camera Apostolica. Длинная обширная комната была наполнена шумом голосов, папа уезжал завтра, и все, кто имел дела в его канцелярии, явились сюда. Толпа была самая пёстрая: нобили, бюргеры, прелаты, священники, христиане, евреи, толковавшие каждый о своём и по-своему. Хотя занятия канцелярии были уже объявлены оконченными, но люди, давшие взятку или заручившиеся обещанием, продолжали прибывать. Дела тех, которые не были признаны достойными аудиенции самого вице-камерариуса, были унесены мелкими чиновниками. Конечно, не все просьбы удовлетворялись: то там, то сям слышались ругательства и жалобы.
— Неблагодарную мы избрали профессию, — сказал один священник другому, который вернулся к нему весь красный и злой. — Если бы мы были королевскими актёрами, то, без сомнения, получали бы больше вознаграждения. Сын Моссы Берра только что получил жирный приход в Валенции.
— Это верно?
— Я узнал об этом в тот же день, от слуги тайного камерария его святейшества. Я и не рассчитывал на такой кусок, но думал, что нам дадут приходы, которых мы просим. Теперь приходится класть зубы на полку!
— Похоже, что так! — отвечал другой, сдерживая ругательства. — Но вы дали столько, сколько мы условились? — спросил он подозрительно. — Знаете, что однажды сказал делегат Тевтонского ордена? «Здесь всякой дружбе конец, если нет больше денег».
— Я роздал их всем правильно. Неужели вы думаете, что я стану подкупать самого папу?
Его собеседник издал восклицание, как бы сожалея о том, что это невозможно.
— У нас для этого денег не хватит! — со вздохом промолвил он.
Чтобы подкупить Мартина V, нужна была большая сумма. Его страсть к деньгам, усиливавшаяся с каждым годом, была известна всем.
— Однако... — начал было опять священник, но вдруг остановился.
Внимание всех присутствовавших было устремлено на Дверь, ведущую в апартаменты камерария. Какому-то представительного вида человеку, по одежде нельзя было сказать, было ли это духовное, или светское лицо, надоело ждать, и он начал ругать привратника. Тот отвечал в том же тоне. Проситель повысил голос, с намерением, вероятно, привлечь внимание тех, кто находился за дверьми. Это ему удалось. Дверь отворилась, и вышел какой-то высокий, смуглый человек, одетый в тёмную шёлковую рясу.
— Кто тут шумит? — спросил он, строго посматривая на тех, кто стоял поближе к двери.
Его строгий, холодный голос заставил привратника съёжиться. Дон Людовико д’Алеман, вице-камерарий и глава апостолической камеры, пока не был замещён пост камерария, отличался спокойными, изысканными манерами, но умел смирять непокорных, когда было нужно.