Пятая труба; Тень власти
Тут же был и палач со своими орудиями пытки, а в двух шагах от него стоял монах, руководивший всем этим делом, с бледным, измождённым лицом и глубоко посаженными, горящими глазами. Несмотря на строгое выражение лица, складки у рта его говорили, что он остаётся мужчиной со всеми страстями, свойственными мужчине, — наполовину аскет, наполовину жертва чувственных желаний. Монахи этого именно типа обычно преследуют женщин и, насладившись ими, отправляют их на костёр. Инквизитор не должен был присутствовать при казни, но в Голландии теперь не приходится думать о строгом соблюдении формальностей. Да и, кроме того, у него, очевидно, были свои причины для этого. У эшафота жидкая линия солдат едва сдерживала возбуждённый народ, приливавший, словно взволнованное море, к столбам, на которых был укреплён эшафот.
Таинственность, которой сопровождалось наше вступление в город, и безлюдье, царившее всюду, теперь стали понятны. Все стекались сюда взглянуть на зрелище, а может быть, и не для того только. Стража, очевидно, ушла от ворот сюда же. Что могло произойти, если бы мы не явились вовремя, я не берусь сказать. Толпа, видимо, была настроена враждебно. Но кто может угадать, что будет делать толпа? Она приходит в ярость или поддаётся страху благодаря какому-нибудь звуку, одно слово может разнуздать или устрашить её.
Угрюмо и неподвижно сидели мы в сёдлах. Тусклый утренний свет едва поблескивал на оружии и шлемах.
Народ увидел нас, и в толпе вдруг поднялся ропот. Люди остановились, как по мановению волшебного жезла. Все взоры устремились на нас со страхом и удивлением. Наступил решительный момент. Я до сих пор вижу три фигуры у позорного столба и монаха, как хищника, караулившего свою добычу. Внизу тёмная масса народа, двигавшаяся туда и сюда по площади, вверху — бесстрастные к сутолоке крыши и шпили домов, позлащённые восходящим солнцем. Во главе моих закованных в железо солдат я безмолвно стою, держа в своих руках нити судьбы.
Я заметил, что свет распространяется всё более и более. Я видел, как крыши из серых делались постепенно оранжевыми, пока не загорелись огнём. Я видел, как пламя вспыхнуло в окнах, обращённых к востоку. Но на площади ещё царил полумрак. На нас падало лишь слабое отражение зари, отчего белое платье женщины у позорного столба казалось ещё белее.
Я уже поймал однажды её взгляд. И опять мне стало казаться, что она упорно зовёт меня, и я как-то странно вздрогнул от этого призыва. Я считал себя твёрдым, и обращённые ко мне просьбы не раз оставались без последствий. Благодаря этому я так быстро продвинулся по службе. Не раз приходилось мне видеть, как сжигали людей, и я смотрел на это зрелище спокойно и равнодушно. Но на этот раз я решил — сам не знаю почему, — что её нужно спасти. Быть может, мне показалось слишком соблазнительным заставить судьбу покориться моей воле. Быть может, мне захотелось узнать, насколько сильна моя власть. Я уже давно привык ставить власть превыше всего. А быть может, я был лишь бессознательным орудием судьбы, помимо моей воли. Я хотел спасти её здесь же, на эшафоте, в самый момент торжества монаха. Это была опасная затея — в тысячу раз более опасная, чем столкновение с раздражённой толпой, запрудившей площадь и прилегающие улицы, насколько хватало глаз. В шуме толпы слышались угрожающие ноты, которые свидетельствовали, что народу надоели пытки и позорные столбы. Иногда он проявлял и сопротивление, но скоро понял, что от этого дело только ухудшается. Они явились сюда с оружием и хотя отступили перед нами, однако лица у всех были нахмурены, а губы плотно сжаты.
Тут нашлось бы достаточно рук, чтобы стащить нас с седла, и ног, чтобы потом растоптать на смерть, если б только они посмели. Но они не посмели, ибо мы были испанцами — имя ненавистное, но и страшное, как террор.
Народ не пугал меня, но в лице этого священника передо мной стоял член святой церкви, исполнявший одну из самых дорогих его сердцу обязанностей. Всякий знает, что это значило в царствование Филиппа II. Я не был безоружен относительно него, но всё-таки спорить с ним было чрезвычайно опасно. Но я проехал с герцогом Альбой от Средиземного моря через всю Европу до Нидерландов и, что бы ни говорили про него, должен сознаться, что он приучил своих людей искать опасности и укрощать их, как женщин.
Ещё раз я посмотрел на дрожащую толпу и на доминиканца, спокойно и бесстрастно стоявшего у столба, и скомандовал:
— Трубы!
Звонко и резко звучали трубы, пока мы медленно двигались вперёд. Народ давал нам Дорогу, и вот наконец мы посередине площади.
— Дон Рюнц де Пертенья, — громко сказал я, нарочно стараясь говорить так, чтобы меня было слышно везде, — прочтите данный мне приказ. Дон Рюнц, мой лейтенант, взял бумагу, которую я ему передал, развернул её и стал читать:
«Именем его Величества короля Филиппа II, обладателя Испании, обеих Сицилии и Индии, герцога Миланского и Брабантского, графа Артуа Голландии и Фландрии, да сохранит его Бог, и в силу полномочий, предоставленных нам как главному правителю Нидерландов, мы сим назначаем дона Хаима де Хорквера, графа Абенохара, губернатором города и округа Гертруденберга со всеми гражданскими и военными полномочиями, ответственным после нас только перед королём.
Дан в Монсе 20 сентября 1572 года.
Фернандо Альварец де Толедо,
герцог Альба, правитель Нидерландов».
Когда дон Рюнц окончил чтение, воцарилась глубокая тишина. Все стояли, сбившись в кучу, как овцы при внезапном появлении волка. Я посмотрел на них с минуту, наслаждаясь их страхом, и сказал:
— Кто до сего времени управлял городом?
Сначала ответа не было. Наконец сквозь толпу стал протискиваться высокий старик с длинной белой бородой, одетый в чёрный бархатный камзол, с золотой цепью на шее. В то же время на небольшое свободное местечко, которое образовалось перед нами, вышел офицер, командовавший солдатами у эшафота. Оба они остановились и оглядывали друг друга.
Вопрос о том, кто раньше был правителем, обыкновенно возбуждал в таких случаях немало споров. Чаще всего горожанину приходится уступать перед солдатом как здесь, так и во многом другом. Представитель города не имел вид человека, который забывает о своих правах и достоинстве, но он понимал, что теперь не время говорить об этом. Командир гарнизона, вышедший из простых солдат, колебался, не зная, что ему делать. В эту минуту седобородый бургомистр находчиво пригласил его жестом рядом с ним и сказал:
— Сеньор Лопец, не угодно ли вам будет присоединиться ко мне, чтобы приветствовать прибытие господина губернатора.
Подойдя ко мне, он снял шляпу и вежливо поклонился, — я убеждён, что в его жилах есть капля испанской крови, — и сказал:
— Позвольте почтительнейше и достодолжно приветствовать ваше превосходительство по прибытии в добрый и верный город Гертруденберг. Позвольте заверить вас в полном нашем послушании, — как повелевает нам наш долг, — его Величеству королю на земле и Господу Богу на небесах. Я прошу извинения за то, что вам пришлось прибыть во время события, которое плохо согласуется с чувством радости. Если бы мы знали заранее о вашем прибытии, то, несомненно, встретили бы вас более подобающим образом. Сеньор Лопец, командовавший вооружёнными силами короля в нашем городе, представится вам сам. Я же готовый к услугам вашим первый бургомистр города Гендрик ван дер Веерен.
Это была хорошая речь — учтивая, без подхалимства. Я готов поклясться, что во фразе, где говорилось о чувстве радости, была скрытая ирония. Мне этот старый бургомистр всё более и более начинал нравиться. Вот человек, который не был солдатом, который, может быть, просидел большую часть жизни над тюками с товарами на каком-нибудь складе, но в котором оставались и находчивость, и мужество перед лицом опасности. Город и он сам были в полной моей власти, а что значила власть ставленника герцога Альбы, почувствовал не один город, верность которого была подвергнута сомнению.