Пятая труба; Тень власти
Мадемуазель де Бреголль не промолвила ни слова. Чувствуя свою наготу, она гордо смотрела на толпу. Потом её взгляд встретился с моим, и какое-то странное выражение мелькнуло в нём.
Сзади меня в толпе начался сильный шум. На площади послышались крики. Пусть они кричат, ведь такое зрелище им приходится видеть не каждый день. В Голландии не часто бывает, что жертва, уже возведённая на эшафот, ускользает от смерти, и, пожалуй, кто-нибудь даже разочаровался, простояв здесь так долго.
Я повернулся лицом к монаху. Он бросил мне вызов и проиграл свою игру. Если когда-нибудь лицо человека походило на дьявольское, то это было именно теперь. Он поднял руку с крестом, и я видел, что он хочет призвать на мою голову проклятие, проклятие самое страшное, которое когда-либо изрыгали монашеские уста.
Что касается меня, то я готов был отнестись ко всему этому как к шутовству. Но никогда нельзя знать, какое действие произведёт подобная сцена на настроение толпы. В мои расчёты не входило отпустить его с площади триумфатором, находящимся под покровительством церкви, которая может осуждать всех, но сама защищена от всяких осуждений.
— Слушайте, дон Бернардо Балестер, — сказал я тихо, но явственно, — если вы вздумаете поднять руку и произнести какое-нибудь проклятие, я истерзаю вас в куски на дыбе, применять которую умею лучше, чем вы, быть может, думаете. Не воображайте, что эти чёрные и белые лохмотья на теле устрашат меня. Мне случалось делать ещё и не такие дела, как пытать какого-то монаха. Вам никто не давал полномочий, и ссылка на них не защитит вас.
При этих словах подошёл фон Виллингер со своими людьми.
— Вы совершенно в моей власти. Это лютеране, и половина моего отряда состоит из них. Если вы не покоритесь мне немедленно, то, клянусь небом, я велю рвать вас на куски, и пока ваши друзья услышат о вашей судьбе — если только услышат, — ваш труп будет гнить в склепах Гертруденберга.
Мой тон, очевидно, испугал его. Кровь бросилась мне в голову, а когда я в гневе, то, говорят, в моих глазах есть что-то страшное. И видит Бог, я сдержал бы слово. После того что я уже сделал, остальное было пустяком. Рука монаха бессильно опустилась.
— Вы обещаете отпустить меня, не причинив вреда? — пробормотал он.
— Я обещаю пощадить вас, если вы немедленно будете повиноваться. Не больше. Этого довольно.
Он взглянул на меня с яростью, но опять опустил глаза перед моим взором.
— Что вы хотите со мной сделать? — спросил он.
— Это вы услышите потом. Герр фон Виллингер, вы будете сопровождать почтенного отца до его жилища. А то народ может забыть, что даже грешный монах пользуется привилегиями своего сана. Поэтому мы должны караулить его в его комнате впредь до дальнейших распоряжений. Вы отвечаете мне за его сохранность.
Когда я шёл обратно, я по-немецки шепнул Виллингеру:
— Не позволяйте ему видеться ни с кем. Не давайте ему возможности написать ни строчки и не позволяйте посылать никаких вестей. Вы знаете короля и понимаете, что я вручаю вам свою судьбу. Пусть он хорошенько попостится, это будет ему на пользу.
— Не беспокойтесь, дон Хаим, — отвечал немец. — Я стряпать для него не буду. Мне всё это представляется иначе, и я польщён вашим доверием.
Когда я сошёл с эшафота и хотел сесть на лошадь, народ ринулся ко мне, выражая свою радость громкими криками. Женщины и дети осыпали меня благодарностями… и старались целовать мои руки. Мадемуазель де Бреголль, казалось, пользовалась любовью среди женщин — вещь довольно редкая.
— Я не заслужил ваших благодарностей, — сказал я. — Я только совершил правосудие. Довольно благодарностей, — строго сказал я бургомистру. — Отведите эту женщину домой, и пусть там за ней будет уход, которого требует её состояние. Она должна оставаться под строгим присмотром, так чтобы никто из её друзей не имел к ней доступа. Ответственность за исполнение моих приказаний я возлагаю на вас.
Бургомистр важно поклонился.
— Ваше приказание будет исполнено. С остальными двумя осуждёнными поступать таким же образом?
— Конечно, конечно.
Я совсем забыл о них. Мне было решительно всё равно, отправятся ли они на тот свет теперь, или потом. Да им, истерзанным на пытке, по-видимому, тоже было всё равно.
Бургомистр поклонился вторично и, подозвав одного из своих подчинённых, о чём-то стал с ним совещаться.
— Больше не будет каких-либо приказаний? — спросил он.
— Нет, никаких.
— В таком случае позвольте мне просить вас пожаловать в городскую ратушу принять ключи от города и приветствие от городского совета. Я буду счастлив, если после этого вы соблаговолите посетить мой скромный дом, чтобы отдохнуть с дороги.
— Благодарю вас. Я не премину быть у вас. А теперь едем!
Бургомистр выступил вперёд и стал кричать:
— Дорогу, расступитесь! Дайте дорогу губернатору города!
Толпа медленно расступилась, и впереди нас оказалось достаточное пространство, чтобы мы могли тронуться в путь. Всё время, пока мы двигались между двумя живыми стенами, не прекращался громкий крик:
— Да здравствует дон Хаим де Хорквера! Я остановился и крикнул:
— Благодарю вас, добрые люди! Не кричите: «Да здравствует дон Хаим», а кричите: «Да здравствует король Филипп!» Поверьте, король ищет справедливости. Он не хочет, чтобы в его владениях были еретики и ведьмы. Их никто не потерпит в христианском государстве, и их нужно жечь. Но он хочет, чтобы их жгли за дело. Поэтому кричите: «Да здравствует король Филипп!»
— Да здравствует король Филипп! — закричали они, хотя и не с прежним энтузиазмом.
Я и не подозревал, что приобрести популярность так легко. Ещё удивительнее было то, что я сделал популярным короля Филиппа, — вещь, которую не всякий испанский губернатор решится проделать в Голландии.
Это показывает, как легко можно было бы управлять этой страной, в которой пролито столько крови. Если б только в Мадриде взялись за ум! Но попробуйте поговорить с попами. Я рад, что они не слыхали этих криков, сидя в Испании. Иначе они положили бы конец моей карьере.
Когда часа через два я шёл вместе с бургомистром к нему в дом, в городе царила полуденная тишина. Улицы были безмолвны и безлюдны. Воздух стал мягким, и в отдалении стлался мягкий туман, блестящий, свойственный северной осени. Пройдя ряд узких переулков, мы вышли на широкий канал. На нас хлынул поток света. Деревья, листья которых уже покраснели от утренних заморозков, стояли как в огне. Дальний изгиб канала пропадал в синеватой дымке тумана.
На улицах уже чувствовалось холодное дыхание приближавшейся зимы, но здесь солнце ещё излучало тепло. В садах, доходивших до самого канала, ещё цвели последние цветы — тёмная мальва и светлая вербена, и между ними носились туда и сюда пчёлы, забывшие о времени года. А надо всем этим было сияющее небо — тёплых, густых тонов на горизонте. Совсем не похоже на ту золотистую пыль, которой покрыта далёкая Кордова. Красиво, впрочем, не менее.
Октябрьское солнце весело врывалось сквозь гранёные окна в дом бургомистра ван дер Веерена. Широкими пятнами зелёного золота ложились его лучи на пол комнаты, в которую мы вошли. Я не успел ничего рассмотреть, так как, заслонив свет из окна, с кресла поднялась женщина и двинулась нам навстречу. Когда свет упал на её лицо, я едва удержался, чтобы не вскрикнуть от изумления — так она была похожа на мадемуазель де Бреголль.
Между ними, конечно, было и различие, и прежде всего в наряде. Чёрные, как и той, волосы были подобраны в золотую сетку, облечена она была в костюм чёрного бархата. А ведьму я видел без всяких одежд, с одной верёвкой на ногах и руках. У этой была такая же изящная фигура, но властная осанка, хотя она была, кажется, меньше ростом. Обе были совершенно не похожи на женщин, которых обыкновенно встречаешь в Голландии. Но между той, которая была на эшафоте, и этой, которая теперь стояла передо мной, была ещё какая-то разница, которую я скорее почувствовал, чем заметил при первой встрече.