Магистр ордена Святого Грааля
Coup d’etat созрел как никогда, еще несколько месяцев — и он перезреет, останется лишь гниль: досада и безнадежность.
Мы теряем своих лучших людей — вероятно, Вы о том наслышаны уже; если так оно будет продолжаться, то все дело рухнет.
Неужели А. все еще колеблется?
Умоляю, подтолкните его, граф! И сами сделайте шаг!
* * *Шаг?! Шаг, вы говорите, князь?! Как не уразумеете, что пока это будет шаг в бездну?!
Покуда моя помощь Вам одна — в добром совете. И совет этот: la patience [40], la patience и еще раз lа patience!
Положитесь на меня, князь! Не перезреет! А когда созреет — я Вам сам скажу!
Посему: la patience!
(«Стар, а тороплив, как неразумное дитя! Они, вишь, созрели!.. А то, что всё должно созреть — неужто нельзя понять?
Всё и все. А. — в первую очередь.
Подтолкнуть его?.. Как бы кто в противную сторону не подтолкнул! Какая-нибудь иная сила, кою ты, князь, по торопливости своей не можешь ощутить.
Подталкиватели, вишь, нашлись!..»)
* * *— Двоехоров!.. С тебя…
— Да уж… («Эдак ежели каждому магарыч — так и деревеньку, поди, закладывать. А еще ведь и за мундир новый с портняжкой не расплатился…»)
— Но однако ж — сразу на два чина! Кто содействовал, поделись.
— Шпага моя — она и посодействовала. («Ну, может, немец еще — да тебе, Саблуков, о том знать без нужды».)
— Но это ж надо — сразу две звезды! Навроде двух «херов» перед твоей фамилией!
(«Ты б еще про третью звезду — ту, что на ладони — знал! В ней все счастье!.. Ну и в шпаге, конечно. Без нее тоже никак не обошлось. И немца отблагодарить бы надобно — вот уж кому точно причитается магарыч!»)
— Навроде того… Ладно, Саблуков, пойду — караулы проверить надо.
— Э, Двоехоров, а за звезды твои выпьем когда?
— Ну… Вот матушка пришлет из деревни…
— Только не забудь!
— Не забуду ужо… («Шустер ты, братец!»)
Побежал куда-то Саблуков, а Двоехоров проходившего мимо солдата (не гвардеец — стало быть, не из дворян) — по сусалам, по сусалам:
— Как шагаешь?! Как шагаешь, раз-твою?!.
— Виноват, господин подпоручик!..
Вот так-то! Почему и по сусалам заехал — не за шагистику, а чтоб лишний раз услыхать, кто он теперь есть. Господин подпоручик! Не боле не мене! Так-то!..
— Двоехоров!..
Тьфу ты, опять…
— Здравствуй, Бурмасов.
— Да, ты, брат, всю гвардию удивил! Пошли — тут рядом трактир! Угощаю!
Вот это иной разговор. Сразу видно, что природный князь, а не хлюст, вроде Саблукова этого!.. И чего бы ему не разгуляться, когда обладатель трех тысяч душ. А у тебя, хоть ты и гвардии подпоручик, тридцати душонок в деревушке не наскребется.
— Ну, коли так… А то я, вишь, совсем не при деньгах…
…Ба, тот самый немец мальтийский идет! Вот уж кого отблагодарить! Тут и последнего не жаль!
— Ваше!.. («Вроде всего лишь барон, а к баронам-то как надобно обращаться?.. Сиятельство — так это не ниже графа… А, да лучше так, чем приумалить!»)… Ваше сиятельство!.. Рад встрече! Не узнаёте?..
Глава IX
Барон приходит к неожиданному для себя выводу об «иной силе».
Выговор покойнику
Фон Штраубе шел по городу, задумавшись. Тем злополучным днем, когда на него покушались сразу дважды, дело не ограничилось. За месяц, минувший с тех пор, его жизнь подвергалась угрозе уж и не подсчитать сколько раз.
Ну, дело с дуэлью, можно было бы отнести и к случайности… Впрочем, на случайность тоже не особенно походило — слишком уж с ходу и почти без причины придрался к нему тот русский бретер: «Вы, милостивый государь, изволили на меня смотреть? Или в моем облике узрели что-то неподобающее?..» Тут же и вызвал стреляться на пистолетах, никаких объяснений не принимая. Хоть повод и пустячный, а не отвертишься никак: бесчестие.
Съехались на безлюдном пустыре в тот же день. По дороге брат Жак, взятый бароном в секунданты и осведомленный более, чем фон Штраубе, о петербургских нравах, поведал, что сей князь Филановский (так представился бретер) — числится одним из лучших стрелков, однако же, в отличие от здешних подгулявших гусаров, прежде никого не вызывал без основательных к тому причин. Да и при богатстве своем в трактиры никогда не захаживал, так что место их столкновения было вовсе странно.
Того, правда, не ведал сей князь Филановский, что фон Штраубе сызмальства обучал стрельбе из пистолета сам знаменитый месье де Кюртен, быть может, лучший стрелок в Европе, убивший в свое время на пистолетных дуэлях более сотни человек, а затем покаявшийся и принявший в ордене монашеский постриг. Так что после его науки фон Штраубе мог выстрелом с пятидесяти шагов загасить свечу.
К счастию, уговорились стрелять не по жребию, а по единой команде, и покуда князь прицеливался ему в лоб (ведь точно же убить желал за этакий пустяк!), фон Штраубе без промедления поразил того точно в правый локоть. Убивать не желал, ибо за сие могла постичь кара от императора, настрого воспретившего дуэлянтство у себя в столице.
После того князь утратил всякую способность стрелять, с чем дуэль и была завершена.
Однако если сопоставить все — странно, куда как странно все это получилось.
Так бы, может, фон Штраубе сей случай и отнес на счет странностей санкт-петербургского образа жития, когда бы вслед за тем попытки лишить его жизни не сделались частыми, как хлестание картечи во время баталии.
Уже на другой день после дуэли с князем Филановским из проезжавшей мимо фон Штраубе кареты прозвучало сразу два пистолетных выстрела. Одна пуля пролетела мимо, другая сбила с него шляпу. Хвала Господу, не месье де Кюртен стрелявших обучал, не то бы оставаться ему, барону, навеки в стылой земле этого города.
В ту же ночь — новое… Тут спасло лишь то, что после всего уже был настороже, иначе бы не обратил внимания на этот скрип…
Он уже был в дреме, когда скрипнуло что-то, совсем еле слышно. Сон с него как сдунуло — вскочил, схватил с полки заряженный пистолет: «Стой! Кто тут? Стреляю!..»
В ответ громыхнуло, и тут же стрелявший во всю прыть понесся вниз по лестнице.
Во тьме стрелявший промахнулся, пуля вошла в стену. Фон Штраубе мог бы и на слух его поразить — стрелянию на слух месье де Кюртен тоже обучил, — но не стал этого делать: в темноте мог и насмерть поразить, а он давно уже для себя решил, что при его высоком предназначении не станет никого лишать жизни.
Ну а если бы не был столь начеку, если бы тот, с пистолетом, подкрался к нему спящему? Вот и все — читать бы завтра отцу Иерониму заупокойную.
Наутро велел хозяину сделать замковые петли изнутри и стал на ночь вешать замок.
Оказалось, однако, защита от злоумышленников не больно надежная. Днем позже служанка принесла его исподнее от прачки, да посетовала, что где-то ей руку словно крапивой ожгло, а на зиму глядючи, откуда бы ей, крапиве.
Фон Штраубе на руки ей взглянул — о Господи! Какая крапива! Тут словно каленым железом ожгли! Он перстень с камнем, что против яда, к исподнему своему приложил — камень из бледно-розового вмиг сделался лиловый. Ядом пропитано было то исподнее!
Прислуга часа через два впрямь отдала Богу душу. Сильно мучилась, говорят, прежде чем отошла.
Девка была простая, мало кого заняла ее смерть. Хозяин Мюллер, при том, что лекарь, сказал только лишь: должно, от живота. Ела утром соленые грибы — вот ядовитый гриб, должно, и попался.
Но он-то, фон Штраубе, знал!..
Потому с перстнем этим более не разлучался. Чем снова же спас себе жизнь. В тот же вечер в Куншткамере, — уже давно наслышанный, забрел наконец туда на двуголового младенца, заспиртованного в банке, посмотреть, — поднесли ему чашку горячего шоколату — так от одного только пара камень на перстне посинел. Так его это уже доняло, что и двуголового младенца не запомнил.