Ностальгия по настоящему. Хронометраж эпохи
Мышки-норушки,не сеем сами.Красой нарышкинской, душой нарушенной,чужими молимся словесами…И только наш русский XX век не произнес молитвы на своем языке.
Слава богу, что сейчас восстанавливают преступно разрушенные храмы. Я и сам тщетно потратил несколько лет на идею восстановления Сухаревской башни, встречался с архитекторами, написал поэму, писал в статьях о разрушении храма Христа Спасителя, «духоизвещении в тысячу тонн», когда еще никто о нем не писал. Свои ощущения от хлорных паров бассейна «Москва» я тогда стихотворно выразил так:
Где алтарь Христа Спасителя,там кипят водосмесители,это ад, ад, ад,это антимаскарад,на воде вместо Крестителянаши головы лежат.Я лежал на спинке в полночь.Было страшно и легко.Я увидел возле поручняНепорочное лицо.Ночь морозная сиялавкруг снесенного Кольца,словно эхо христианстваили купол без конца.Восстановить – это наше искупление. Но это первая стадия. Восстанавливая созданное предками, мы как бы говорим прекрасными, но заемными словами, и дух пребывает не в нас, а в создателях неповторимых шедевров Василия Блаженного и Покрова на Нерли. Мы шепчем молитву чужими губами. В новострое происходит порой подмена чувства, имитация, федоровское воскрешение, но не рождение. Неужели от XX века останутся только немецкие или американские места пребывания духа? Почему в России ни одного обращения к духовности языком новых материалов, новой техники, могущей создать буквально парящую и нематериальную архитектуру. А еще удивляемся, что Бог отвернулся от нас!
Мы возвели, что взорвали хамы.Нас небеса еще не простили —мы не построили своего храма.В нас нету стиля…Это их беда, а не вина, но российские зодчие не создали своего национального стиля в храмовой архитектуре XX века. Любопытно, что даже для себя, даже в «стол», даже в «бумажной архитектуре», где зодчий свободен от идеологии и коммерции, мы не знаем таких попыток. Творческая энергия, утопический идеализм сублимировались в мощные создания имперского стиля. Помню энтузиазм конкурсов – я сам «рабствовал» на одном из проектов Пантеона нашего курсового преподавателя Иннокентия Дмитриевича Мельчакова.
Никто из мэтров не создал таких проектов. Пройдет пара лет, век захлопнется, и мы окажемся моральными иждивенцами среди соседних столетий? Лишь в серебряном начале века успели вырасти несколько соборов в русском модерне. В этом числе щусевский. Но представьте, если бы Пушкин всю жизнь переписывал «Энеиду» и не создал «Медного всадника», а озаренный Врубель копировал «Капричос» и не создал «Демона», а создатель шатрового чуда в Коломенском был бы копиистом храмов, снесенных Батыем?
Где мается наша сметенная духовность? В бездонном взгляде беспредела в элементах мира?
Мы не создали своего храма.Бог нас не видит.И оттого все наши драмы —мы не построили своего храма.А вдруг это главная ошибка России в XX столетии?
Голубой зал Кремля
Черный ящик моей памяти захрипел, разразился непотребной бранью, заплевался. Из него выскочил злобный целлулоидный болванчик. Замахал кулачками.
Ах, если бы все это осталось виртуальной реальностью…
Но кремлевский голубой Свердловский купольный зал зашуршал, заполняясь парадными костюмами и скрипящими нейлоновыми сорочками, входящими тогда в обиход. Это в основном были чины с настороженными вкраплениями творческой интеллигенции. Было человек шестьсот. Шло 7 марта.
Трибуна для выступающих стояла спиной к столу президиума, почти впритык и чуть ниже этого стола, за которым возвышались Хрущев, Брежнев, Суслов, Косыгин, Подгорный, Козлов (тогдашний фаворит, каратель Новочеркасска), Полянский, Ильичев… Их десятиметровые портреты украшали улицы по праздникам. Их несли над колоннами.
Я впервые был в Кремле. Как родители радовались – меня в Кремль позвали! На двух предыдущих встречах с Хрущевым я не присутствовал – мы с Виктором Некрасовым и Константином Паустовским были по приглашению во Франции, я там еще остался для выступлений. Все было впервые тогда: стотысячные заявки читателей на поэтические сборники, рождение журнала «Юность», съемки необычного вешнего хуциевского фильма, первый вечер русского поэта в парижском театре и накануне первый в истории вечер поэзии в «Лужниках», – все было впервые после сталинских казарм. Мы связывали это с Хрущевым. Ростки гласности бесили аппарат. Уже по официозной прессе тех дней было понятно, кого будут прорабатывать на кремлевской встрече, – в «Известиях», которые редактировал яркий и всесильный зять Хрущева, появилась статья «Турист с тросточкой», с которой началась травля Виктора Некрасова, вытолкнувшая его затем в эмиграцию, и подвал Ермилова против Эренбурга.
В той же газете появилось открытое письмо главного редактора, обличающее мои стихи в «Юности». Думаю, что игрок Аджубей просто не мог поступить иначе.
К постоянной ругани в прессе мы привыкли. Я считал, что Хрущева обманывают и что ему можно все объяснить. Он оставался нашей надеждой. В первый вечер заседания Хрущев был хмур, раздраженно перебивал седого режиссера Михаила Ильича Ромма, однако обаяние Чухрая смягчило его, и он не стал разгонять Союз кинематографистов, как это уже было предрешено. В первый день нападали на Эренбурга, и все чаще, как по сценарию, стали упоминаться имена мое и Аксенова. Ванда Василевская заявила, что в Польше не могут построить социализм из-за того, что мы с Васей им мешаем.
Запомнился писатель, стоявший на трибуне вполоборота, обращавшийся больше к сидящему сзади Хрущеву, отводя спину вбок, как собака вежливо отводит зад и оглядывается, когда бежит впереди хозяина. Особенно усердствовал против меня Андрей Малышко, под гогот предложивший мне самому свои треугольные груши… околачивать, согласно соленой присказке. Александр Прокофьев обличал мою непартийность: «Я не могу понять Вознесенского и поэтому протестую. Такой безыдейности наша литература не терпела и терпеть не может!» Эти вопли заводили Хрущева. Тот делал вид, что дремлет.
Чем Хрущев отличался от Сталина? Не политически, а эстетически.
Сталин был сакральным шоумейкером эры печати и радио. Он не являлся публике. Хрущев же был шоуменом эпохи ТВ, визуальной эры. Один башмак в ООН чего стоит! Не ведая сам, он был учеником сюрреалистов, их хеппенингов.
Хрущев восхищает меня как стилист.
И когда глава Державы сделал вид, что вдруг проснулся, и странным высоким толстяковским голосом потребовал меня на трибуну, я бодро взял микрофон. Повторяю, он был еще нашей надеждой тогда, и я шел рассказать ему как на духу о положении в литературе, надеясь, что он все поймет.
Но едва я, волнуясь, начал выступление, как меня сзади из президиума кто-то стал перебивать. Я не обернулся и продолжал говорить. За спиной раздался микрофонный рев: «Господин Вознесенский!» Я попросил не прерывать и пытался продолжать говорить. «Господин Вознесенский, – взревело, – вон из нашей страны, вон!» Вот как описывал со стороны нашу беседу Михаил Ромм: