Альбом для марок
Дочь Никифорова была замужем за Мураловым, но не венчалась и фамилию мужа не брала: Никифоровы-эсеры презирали Мураловых-эсдеков. Николай Иванович Муралов впоследствии командовал МВО: это он вызывался убить тирана. Бабушка моя обобщала, что и эсеры, и эсдеки:
– Все норовят, как бы на шармака пообедать.
Патриотическая манифестация:
– Немка нам: – Гутен таг! – а мы ей: – Здравствуйте!
Патриотическая благотворительность, инициатива, несомненно, из гимназии:
Русская специальная ПОЧТОВАЯ КАРТОЧКА,
кому, куда.
Письменные сношения военнопленных или с военнопленными допускаются только посредством почтовых карточек, подаваемых открыто.
Письменные сообщения допускаются только на русском, французском и немецком языках.
Германская обыкновенная ПОСТКАРТЕ
Штемпели: Кригсгефангенензендунг Гепрюфт.
Вскрыто военною цензурой г. Петроград.
Военный цензор № 675.
РОССИЯ
ЕВГЕНИЕ ИВАНОВНЕ НИКИТИНОЙ
Москва, Б. Кисловка, 8, кв. 6 [11].
Германия. Город Альтдамм. Лагерь военно-пленных № 1-й в 1-ю унтер-офицерскую роту Ивану Сидорову Аксенову.
Евгения Ивановна! Я вашу посылку получил в таковой нашлося ниже указанные вещи, пара белья, полотенце, носки, чай, сахар, табак, мыло и сухари все это необходимо для меня при чем приношу сердечную благодарность, но я более нуждаюсь в съестном, за тем будте здоровы и пожелаю всего хорошего унтер офицер 116 п. Малоярославского п.
Иван Сидоров Аксенов
Дед – ратник ополчения второго разряда, по нездоровью. В окопы попал на второй или третий год. Мок и мерз в Карпатах, мучили головные боли.
Бабка – сестра милосердия – из Москвы помчалась к нему. Не могла найти, по отчаянности явилась к командующему. Брусилов приложился к ручке, указал на стул. Дед отыскался немедленно – и попал в условия более сносные.
Перед призывом он положил в банк на маму и Веру по тысяче – на университет. Тысячи усыхали и в один прославленный день ухнули.
Февралю дед обрадовался: во-первых, демобилизовался; во-вторых, царя не любил – как любое начальство. В доме пять-опять долго хранилось Русское слово с присягой войск Временному правительству.
Перед выборами в Учредительное собрание мучился, за кого голосовать:
– Дураки мы темные – откуда нам знать? Эх – за кадетов, они хоть умные…
С войной вместо солидных жильцов – студенты. Первый мамин ухажер Толя Павперов:
– Я в седьмом классе была. Верка ревновала! Она меня ко всем кавалерам ревновала, все злилась, что за ней никто не ухаживает. А мне он не нравился. Я хитрая была. Он спросит: – Женя, можно вас проводить? – Я в окно погляжу: если дождик – пожалуйста, под зонтом все равно не видать. Он некрасивый был, лицо – как у Сократа. Он с товарищами – все студенты – провел меня к Зимину на Бориса. Шаляпин всегда у Зимина пел. Большой – только название, мест у Зимина больше. Они меня между собой посадили и всё пугали, что капельдинер подойдет и спросит билет. Я прямʼ вся истряслась…. Содержательный был человек, умный. А мне – с кем бы поплясать, да на каток…
Когда Павперова призвали, на его место появился Гукас:
– От Гукаса паленым пахло. Говорили, что у них в Армении шестьдесят градусов жары, на свиньях кожа лопается. Он на задания ходил – тогда все ходили, гимназисты, реалисты, студенты – все революции сочувствовали, контрреволюционеров искали. Мама за него волновалась, она его как родного полюбила. Говорит: – Если бы мой сын на задания ходил, что бы я делала – только молилась. – Он придет и говорит: Ирина Никитична, спасибо вам, вы за меня молились…
Осенью семнадцатого мама репетиторствовала – еще было где. У вдовца Квальхайма натаскивала дочек – неизвестно куда. К дочери профессора Бадера ходила как мадемуазель, обучала французскому за двадцать бумажных рублей в месяц. Жена профессора, разодетая, как манекенщица от Мюра-Мерилиза, говорила, что будет еще хуже. Сватала маму за норвежца, инженера Христиансена [12]. Мама побоялась:
– Чудной он какой-то был, нерусский. Говорит: смотрите, я ушами шевелю. И правда – у него уши шевелятся. Я подумала: увезет он меня и бросит там. Что я тогда буду делать?
На Большой Екатерининской кто-то первым сказал:
– Триста лет налаживали…
Мама на верблюде – ядовито-лиловый провинциальный снимок.
После зимы семнадцатого-восемнадцатого бабушка подрядилась в спокойную сытную Астраханскую губернию. Ее предшественник, фельдшер Гоголь-Яновский [13], генеральский сын, неуч, лентяй, не справлялся с работой. Должно быть, не мог:
– Как Епиходов – двадцать два несчастия.
Против бабушки ничего не имел. С мамой и Верой подружился. Его сестра Маруська Яновская – в брата – дружит с мамой по сей день.
Когда спокойная Ахтуба переходила из рук в руки, бабушка, Яновский, мама и Вера ухаживали за ранеными. И белые, и красные грозили зарубить – не зарубил никто, даже не угнали с собой, по неопытности. Бабушка благоволила к тем, кто почище, поинтеллигентнее.
Дед никуда уехать не мог: сразу забрили в Гохран.
За большим столом в одинаковых робах линялые люди заняты чем-то мелким. Во главе стола перед аналитическими весами – дед, без усов, глядит в объектив. Лицо арестанта, замученное. Над ним – слоноподобный надзиратель.
По отношению к любимой работе, Гохран – антиработа. Закрепщик выколупывал камни из драгоценностей двора и дворянства. Принесли исковерканную диадему с приставшими на крови волосами – деда вырвало.
Каждое утро переодевайся в казенное, без карманов, каждый вечер подставляй задний проход для досмотра:
– Как будто я вор…
Сейчас не понять, как шла почта, как ездили через фронты. Бабушка получила письмо, что у деда испанка, и прорвалась в Москву. Спасла – может быть, не от одной болезни: в бреду дед вскакивал и искал веревку:
– Да как же это я Троцкого не удавил…
В двадцатом к деду поехала мама, отъехала пустяк – сняли в тифу в Саратове:
– Бабы несут в барак. Отдыхают – носилки на снег ставят. Я ору: – Замерзну! – Стала поправляться, врач – симпатичный был, говорит: – Если останетесь здесь, в бараке – еще что-нибудь подцепите, тогда вам не выкарабкаться. – Ко мне все всегда хорошо относились. Я написала отцу Маруськи Яновской: если бы ваша Маруся оказалась в таком положении, моя мама ее на произвол не бросила бы. Он прикатил на извозчике, вовсю понукает, боится, что я замерзну. Я выздоровела, хочу в Москву. Комиссар на вокзале говорит: – Поймите, мне вас жалко. Вас первый отряд снимет с поезда – и на трудфронт. – А я сержусь, ничего не понимаю: почему снимут, какой трудфронт?
В одно время с папой мама оказалась на Волге и даже при сельском хозяйстве: для проформы записалась в землемерный техникум.
Наверно, это было хорошее время Саратова: Волга, воля, старые шоры спали, новых еще не надели. Была публика – вчерашние студенты из столиц, беженцы из западных губерний.
– Поляк, лощеный такой, пши-вши, все расшаркивается. Я, говорит, сильный, я этот арбуз вам сейчас донесу. А арбуз – во какой, невподъем. Он нагнулся – трыкнул…
Поклонников у мамы – тьма-тьмущая. Даже в дикой Ахтубе, не считая пентюха Яновского и мимолетных офицеров, был, солидно ухаживал управляющий баскунчакскими соляными промыслами пятидесятилетний инженер Третьяк. Гонял для нее паровозик, устраивал пикники на верблюдах – отсюда и фотография.
В Саратове и без бабушкина надзора ничего такого быть не могло: слишком мама всего боялась, да и Саратов воспринимала как продолжение гимназических балов, не более. Днем и ночью общество, гуляния, лодки, песни.