Альбом для марок
Мы крепим оборону родины. Все подписаны на лотерею Осоавиахима. В небе летает дирижабль с большим портретом Карла Маркса. В газетах гордые орденоносцы – Ворошилов, герои-летчики, Гайдар, Михалков. На улицах гордые значкисты – ворошиловские стрелки. Значкисты попроще, орденопросцы, носят на пиджаках и теннисках по одному-два-три (треугольником) значка ПО, ГСО, ПВХО. Большой знак ПВХО вешают на дома. На Первой Мещанской, на Садовом кольце вырубили деревья – зелень мешает дегазации.
Противогазы продают в аптеках, как грелки. Противогазов и брошюр по ПВХО нет только на Большой Екатерининской. На Капельском я натягиваю на себя новую серую маску с резинками за ушами и длинной гофрированной трубкой. Болезненно поглощаю противохимические брошюры. Иприт пахнет горчицей, люизит – не понял чем, синильная кислота – миндалем. Химическая тревога – удары гонга или по рельсу.
Когда на дворе общественница запретила ругаться фашистом, на свете уже шла большая война. С Капельского на нее смотрели, как с бельэтажа: интересно, но не более, чем кино, и нас не касается. Всей кухней смеялись, что Бек и Рыдз-Смиглы бежали в Румынию. Веселились, читая про первого пленного англичанина. Он заснул на передовой, проснулся и удивился. Удивились и немцы: англичан они еще не видели. Статья называлась: Где же вы, храбрые томми?
В Огоньке – разрушения Лондона, французские беженцы на дорогах, немецкий солдат в Париже у Триумфальной арки.
На карикатуре Бориса Ефимова французские, английские и американские капиталисты ловят цилиндрами деньги: Золото, золото падает с неба.
В карманном атласе к западу от СССР – светло-коричневая Область гос. интересов Германии.
В новом альбоме для марок по листу для каждой страны. Лист Уругвай, лист Парагвай, хотя марок оттуда – пустяк. Ни листа – Австрия, Польша, Литва, Латвия, Эстония, хотя марок много. Вместо Чехословакии просто Словакия.
От дружбы с Германией – в магазинах алые бумажные цилиндры мемельского цикория.
Во дворе присказка:
– Внимание, говорит Германия.
Дружбу газеты подтверждали неоднократно. В полдень 22 июня Молотов сообщил, чем она кончилась. Папа, мама, соседи, дачники выбежали в переулок на громкое радио от Богословских.
Все обмерли от неожиданности, никто не сказал такого, чтобы запомнилось. Только Вадик:
– Пойду на фронт – и пускай убьют, как Гавроша.
Как нечто само собой разумеющееся – без обсуждений – воспринимали ежедневное от советского информбюро: наши войска оставили город такой-то, город такой-то, город такой-то. С некоторым ужасом, что Кишинев – весной папу звали туда работать, мог бы и согласиться: вместо наших тринадцати метров давали квартиру. С некоторой надеждой, что который день не сообщают про Минск и Смоленск.
Летом – не вовремя – объявили о сталинской премии изобретателю Костикову. Шушукались, что секретное оружие. По радио еще долго пели про самовары-самопалы.
Разговоры лета сорок первого были короткие:
– При современном развитии транспорта голода опасаться не приходится.
– Запасите соли, крупы и спичек, пока есть в кооперативе.
– Не знаю, куда эвакуироваться, на Украину, в Ташкент или в Кисловодск.
– В Быкове старик с козой оказался шпионом.
– На Вялковском кладбище из подбитой рамы спустились четыре летчицы.
– Леваневский не погиб на Северном полюсе, а перелетел к немцам и сейчас бомбит Москву.
– Это все из агентства ОГГ: одна гражданка говорила.
– Как сказать…
По предписанию поссовета халтурщики за пол-литра вырыли в Сосенках щель.
Ночью страшно выла сирена, страшнее сирены от Богословских загробно вещал Левитан:
– ГрАжданЕ, воздУшнаЯ тревОга!
Мама тащила меня сонного через весь участок. Шафранова Дуся одной рукой прижимала маленькую Люську, другой волокла Леньку – он спотыкался и припадал на колени.
В щели пахло свежей землей, но очень быстро делалось душно. Ленька громко чмокал во сне; когда громко били зенитки, просыпался и от страха икал.
Утром всей дачей сладострастно ходили в Малаховку посмотреть – случайная бомба разбила пристанционный домик, кого-то насмерть. Мы искали осколки – были только осколки стекла.
Днем я выискивал в Правде отчеты о зверствах:
– Правая грудь отрезана, левая выпечена, сердце высверлено, половой орган раздавлен.
Алексей Толстой в статье о бомбежке Москвы – как сейчас вижу и наверняка ошибаюсь:
– Раненая женщина восторженно онанировала.
Я не знал, что такое половой орган и онанировала, но запомнил.
Под вечер из гамака сквозь елочки: по переулку медленно, немолодые. Военный со шпалами запрокинул голову, высоким голосом, тоскливо, почти про себя:
– Когда я на почте служил ямщиком…
Вечером у Македонки дачница Тихоновых – маме:
– Счастливый Андрюша – уже все понимает и в армию не возьмут. Будет потом вспоминать…
Юрка Тихонов приходит прощаться: едет в Тюмень, к дяде. Я: – Окопался в тылу?
Юрка с кулаками. Мама меня отчитывает. Как объяснить, что это я из Хулио Хуренито, никого не хотел обидеть.
В тот самый день, когда мы с мамой приезжали на Капельский, явилась общественница – переписывала детей для эвакуации. Мама велела мне залезть под стол, а ей сказала:
– Уже увезли.
Папа роет в сарае убежище – чтобы не в Сосенках, а поближе и поосновательней: потолок в три наката и сверху груда земли почти до крыши. Замаскировано сараем, может, выдержит прямое попадание. Ну, и если придут и выселят. К счастью, не пригодилось.
Над Македонкой правее свалки стоит ольха, высокая, как сосна. Папа ее среди бела дня без помощников при мне ловко спилил пилой, распилил на бревна, у нас во дворе наколол, сложил в сарай: дрова на зиму. К счастью, тоже почти не пригодилось.
Соседки в ажитации прибежали за мамой:
– Евгения Ивановна, вам удастся…
Над дачей Богословских к макушке самой высокой сосны ремнем пристегнулся взрослый Павлик Хлебников. Разводит, как в воде, руками-ногами.
– Павлик, что вы там делаете? Слезайте!
– Сейчас. Я хочу испытать ощущения парашютиста…
Я люблю валяться на крыше сарая. На черном толе осеннее солнце заметней.
Над головой не спеша летит самолет с красными звездами. Он гудит не как наши – сплошным гудом, – а как немецкие: у́-у́-у́-у́-у́ [1]. В стороне быковского аэродрома слышно шесть глухих взрывов. Самолет так же неторопливо летит назад. Минут через пятнадцать по небу снуют, стреляют трассирующими пулями тупоносые ястребки.
Иногда ко мне забирается Ленька – он боится гнилой приставной лестницы. Я говорю:
– Если придут немцы, скажи, что ты не Шафран, а Акимов. Все равно ты тут с матерью.
(Мама рассказывала – не мне:
– Дуся чуть не на пятом месяце была, решила избавиться. Пила какую-то хадось – этʼ как мертвому припарки. Уж я ей помогла. Дуся деревенская, здоровенная, хоть бы что. А ребеночка мы закопали в Сосенках.)
Неожиданно за Ленькой, Люськой, Дусей из госпиталя приезжает Шафран. Он так потрясен, что все время твердит одно и то же:
– Меня ранил немецкий летчик. Я его видел. Он летел совсем низко. Доктор сказал, еще бы полмилли́метра, полмилли́метра…
Из ополчения, из-под Смоленска, возвращается старик Богословский:
– Мы на руках по грязи тащили орудия – четырнадцатого года!
У меня копились трофеи – стабилизатор зажигалки, наши красные, немецкие желтые гильзы, наши острые, немецкие тупые пули, осколки.
Осколки – отечественные, от зенитных снарядов. Я просыпался ночью от бухания и слышал, как в спинке моего дивана возятся мыши. Неслышный осколок лег на подоконник рядом с моей головой. Под соснами Богословских, где мы с Борей когда-то собирали ландыши, осколки лежали поверх игольника, не зарываясь в землю.