Черный Баламут. Трилогия
— Мало ли о чем болтают люди, царица? Особенно если они не понимают смысла собственных речей…
— Хорошо. Допустим. Тогда не мог бы ты, знаток смысла, поинтересоваться у того капалики: каким образом можно вызвать Веталу-Живца, духа жизни-в-смерти?!
Пожалуй, брахман-советник мог быть благодарен женщине за этот вопрос: впервые за много лет ему стало жарко, и капельки пота покрыли бледный лоб.
— Уходи, царица. И не слушай сплетников. Твой сын мертв, завтра царевича ждет погребальный костер и ласка Семипламенного Агни, очищающего все, к чему бы он ни прикоснулся. Не тревожь родного праха…
— Ты разочаровываешь меня, старик! Неужели ты мог заподозрить мать в таком надругательстве над собственным ребенком?!
— Уходи, царица. Прошу тебя — уходи!
— Я уйду. Но если ты откажешь мне, то сегодня же ночью я пойду на городское кладбище и сама стану искать ответ на свой вопрос. Ублюдок, который не сумел сберечь моего мальчика, ушел от меня в смерть — и ушел, не договорив до конца. Я заставлю его отвечать! Живого или мертвого, но заставлю! И если ошибусь, лишенная помощи бывшего капалики, — знай, что это именно твоя нерешительность сделала сиротой моего второго сына! Что скажешь, мудрый советник?
— Выйди, царица…
У самых дверей женщину догнал слабый голос старца:
— И вели слугам подать носилки и готовить паланкин.
2…Сатьявати недобрым взглядом проводила удалившихся носильщиков.
— Полно, царица, — проскрипел старый брахман, словно читая ее мысли. — Нет нужды лишать их жизни. Все четверо — немые. И грамоте, равно как и «хасте», тайному языку жестов, не обучены.
Сатьявати задумчиво посмотрела на советника, потом кивнула, так и не спросив, как же сам старик общается со слугами, и направилась в угол. Здесь, на заднем дворе, близ комнат хранителей от отравления, по давней традиции лежали в ожидании скорой кремации трупы челяди и дворцовых стражников. Сейчас двор практически пустовал: тела погибших на берегу Златоструйки еще не успели доставить в столицу, а мертвого царевича обмывали-обряжали во дворце хмурые бальзамировщики, бормоча под нос охранные мантры.
Царица остановилась над одиноким телом Кичаки и пристально всмотрелась в мертвое лицо. Умиротворение тенью опустилось на черты сотника, смазав боль обиды, и это тайно раздражало царицу.
— Ты верно служил моему сыну при жизни, — тихо выговорили губы женщины. — Верю: не твоя вина в том, что он погиб. Но твои оскорбления перед смертью… Что ж, я дам тебе возможность искупить их, послужив мне и царевичу Читре в последний раз. Прямо сейчас. Мы квиты, Кичака. Прости, если сможешь…
Сатьявати резко вскинула голову и обернулась к старику на носилках.
— Я готова, жрец. Говори, что надо делать.
— Для начала развязать мешок, который лежит у меня за спиной. Там ты найдешь все необходимое. Нет, царица, рвать завязки не надо… хорошо. Теперь достань оттуда другой мешочек — кожаный, с тиснением. Да, вот этот.
— Что в нем? — поинтересовалась Сатьявати, разглядывая тиснение: урод с обезьяньей мордой восседает на огромном быке.
Урод походил на ее незаконнорожденного первенца, Черного Островитянина.
Бык — на Грозного.
— Пепел от сожженных трупов. Погребальный костер пылал от заката до рассвета, в полнолуние, под неосвященным деревом Пиппал [55], а дровами служили… Впрочем, не важно, — старик криво осклабился, увидев, как женщину слегка передернуло. — Привыкай, царица! Ах, если бы у меня было время рассказать, а у тебя выслушать: каково оно, быть капаликой перехожим, прахом от стоп Трехглазого! Пепел? Это только цветочки! Итак…
Струйка пепла с легким шелестом потекла из мешочка на гладкие плиты двора, образуя крючковатый крест. Свастику.
Только концы креста загибались не посолонь, а в обратную сторону, образуя разомкнутое «мертвецкое коло», утверждая отнюдь не «Хорошо, и хорошо весьма!», а совсем наоборот, и в такт шагам медленно шевелились побелевшие губы женщины, повторяя вслед за бывшим капаликой три слова заклятия.
Всего три слова, раз за разом, и от каждого звука все опускалось внизу живота, а ледяной ком в желудке начинал подтаивать ужасом.
— Хорошо. Теперь достань лампадки и расставь по краям.
Сатьявати едва не выронила первую же извлеченную из мешка «лампадку» — та была сделана из черепа царской кобры, близнеца незабвенной Крошки, тщательно отполированного и покрытого черным лаком. Как и остальные семь.
К морщинистому лицу брахмана-советника намертво прилипла ухмылка шакала, лесного падальщика, и сизая вена на лбу пульсировала так, будто собиралась превратиться в третий глаз. Казалось, он получал от происходящего огромное удовольствие — впору было и впрямь представить его в одном хороводе со свитой Разрушителя!
— Коробочка с тушью. Нашла? Черти у покойника на лбу такое же «мертвецкое коло», как на плитах. Да не кистью, дура! Пальцем, пальцем! Сойдет… Поставь коробочку обратно и отыщи на теле Кичаки то место, куда он воткнул нож. Рана засохла?
— Засохла, — прошептала Сатьявати, простив советнику «дуру» или даже не заметив оскорбительного выкрика.
Ее мутило, по телу пробегали волны предательской дрожи.
— Это хорошо, это правильно! Доставай со дна нож… Этот брось! На пол, на пол бросай! Нет, подыми и брось так, чтоб зазвенел! Другой ищи — маленький, с широким лезвием, похожим на ладонь… Да шевелись ты, царица! Так, верно — и вскрой рану заново. Зачем? Потом отвечу, если живы останемся! Делай, что сказал!
Над трупом недовольно жужжали вспугнутые мухи, сладковатый запах разложения вызывал тошноту, перед глазами плыли радужные круги…
— Только не вздумай в обморок грохнуться! Очнешься прямиком в объятиях Ямы! А из Петлерукого любовничек… Вскрывай, говорю!
Корка запекшейся крови с треском отодралась, и широкое лезвие до середины погрузилось в рану. Женщине почудилось, что труп сотника дернулся от боли. Стиснув зубы до хруста в челюстях, Сатьявати рывком повернула лезвие, раздвигая мертвую плоть.
— Сделала? Хорошо, когда царица потрошила в молодости рыбу… Другая на твоем месте уже валялась бы без чувств! — В голосе брахмана ножом о плиты звякнуло насмешливое уважение. — Теперь извлекай флакон из горного хрусталя… Круглый положи, бери тот, что с пробкой из алого сердолика, — и влей бальзам в рану.
У бальзама был резкий и странный запах, чем-то напоминавший запах слоновьего муста. Но это было все же лучше, чем трупная вонь.
— Готово? Бери жертвенную чашу и тот нож, что ты вытащила первым. Возьми и иди сюда. Молча! Я сказал — молча! И попридержи язык, пока я не разрешу заговорить.
Черная статуя застыла рядом со сморщенной мумией на носилках и трупом со свастикой на лбу.
Руки отставного капалики, похожие на сохлые ветви акации, пришли в движение, заплетя в воздухе хитрую вязь, и первые, неожиданно гортанные звуки вырвались из уст старого брахмана. Над носилками поплыл завораживающий танец Экстаза «Ананда-мурти», из вскриков мучительно рождалось подобие мелодии с пугающим, рваным ритмом, сами собой вспыхнули все восемь змеиных лампадок, выплюнув из разверзстых пастей и глазниц языки чадного пламени, — и Сатьявати пропустила тот момент, когда труп сотника зашевелился.
Царица захлебнулась воплем и покачнулась.
Тело Кичаки взмыло на локоть над землей, покрываясь белой изморозью, похожей на плесень, — и плавно скользнуло к центру «мертвецкого кола». Над вывернутой свастикой труп задержался, словно сопротивляясь, но пляска Экстаза взвихрилась буйным смерчем, голос брахмана сорвался на визг, а покойник глухо застонал, плашмя ложась на плиты в новом месте. Кобры-лампадки в страхе погасли — чтобы вспыхнуть с новой силой, промчался порыв ледяного ветра, пахнущего отчего-то жасмином и рыбой одновременно, Кичака затрепыхался угрем на остроге, пальцы конвульсивно сжались в кулаки, и мертвые глаза открылись.
Старик взвыл раненой гиеной и оборвал свою песнь на самой высокой ноте. Сухие руки бессильно упали на колени.