1938 Соглядатай
Лев постоял в темном коридоре, думая не столько о спирте, сколько о том, какое это облегчение побыть минуту одному и как мучительно возвращаться в напряженную комнату, где плотно сидит чужой человек. О чем говорить? Статья о Фарадее в старом номере немецкого журнала. Нет, не то. Когда он вернулся, Серафим стоял у этажерки и разглядывал потрепанные, несчастные на вид книги.
— Вот история, — сказал Лев. — Прямо обидно. Ты ради Бога прости. Может быть...
(Может быть, вода была на краю кипения? Нет. Едва теплая.)
— Ерунда, — сказал Серафим. — Я, признаться, небольшой любитель чаю. Ты что, много читаешь?
(Спуститься в кабак за пивом? Не хватит, не дадут. Черт знает что, на конфеты ухлопал, на елку.)
— Да, читаю, — сказал он вслух. — Ах, как это неприятно, как неприятно. Если бы хозяйка...
— Брось, — сказал Серафим. — Обойдемся. Вот, значит, какие дела. Да. А как вообще? Здоровье как? Здоров? Самое главное — здоровье. А я вот мало читаю, — продолжал он, косясь на этажерку. — Все некогда. На днях в поезде мне попалась под руку...
Из коридора донесся телефонный звон.
— Прости, — сказал Лев. — Ешь, — вот тут сухари, карамели. Я сейчас. — Он поспешно вышел.
— Что это вы, синьор? — сказал в телефон голос Лещеева. — Что это, право? Что случилось? Больны? Что? Не слышу. Громче. “Непредвиденное дело, — ответил Лев. — Я же передавал”. “Передавал, передавал. Ну что вы, действительно. Праздник, вино куплено, жена вам подарок приготовила”. “Не могу, — сказал Лев. — Мне очень самому...” “Вот чудак! Послушайте, развяжитесь там с вашим делом, — и мы к вам. Фуксы тоже здесь. Или, знаете, еще лучше, айда к нам. А? Оля, молчи, не слышу. Что вы говорите?” “Не могу, у меня... Одним словом, я занят”. Лещеев выругался. “До свидания”, — неловко сказал Лев в уже мертвую трубку.
Теперь Серафим разглядывал не книги, а картину на стене.
— По делу. Надоедливый, — проговорил морщась Лев. — Прости, пожалуйста.
— Много у тебя дел? — спросил Серафим, не сводя глаз с олеографии, изображавшей женщину в красном и черного, как сажа, пуделя.
— Да, зарабатываю, статьи, всякая всячина, — неопределенно ответил Лев. — А ты, — ты, значит, ненадолго сюда?
— Завтра, вероятно, уеду. Я и сейчас к тебе ненадолго. Мне еще сегодня нужно...
— Садись, — что же ты...
Серафим сел. Помолчали. Обоим хотелось пить.
— Насчет книг, — сказал Серафим. — То да се. Нет времени. Вот в поезде... случайно попалась... От нечего делать прочел. Роман. Ерунда, конечно, но довольно занятно, о кровосмесительстве. Ну-с...
Он обстоятельно рассказал содержание. Лев кивал, смотрел на его солидный серый костюм, на большие гладкие щеки, смотрел и думал: “Неужели надо было спустя десять лет опять встретиться с братом только для того, чтобы обсуждать пошлейшую книжку Леонарда Франка? Ему вовсе не интересно об этом говорить, и мне вовсе не интересно слушать. О чем я хотел заговорить? Какой мучительный вечер”.
— Помню, читал. Да, это теперь модная тема. Ешь конфеты. Мне так совестно, что нет чаю. Ты, говоришь, нашел, что Берлин очень изменился. (Не то. Об этом уже было.)
— Американизация, — ответил Серафим. — Движение. Замечательные дома.
Пауза.
— Я хотел спросить тебя, — судорожно сказал Лев. — Это не совсем твоя область, но вот — здесь, в журнале... Я не все понял. Вот это, например. Эти его опыты.
Серафим взял журнал и стал объяснять. “Что же тут непонятного? До образования магнитного поля, — ты знаешь, что такое магнитное поле? — ну вот, до его образования существует так называемое поле электрическое. Его силовые линии расположены в плоскостях, которые проходят через вибратор. Заметь, что, по учению Фарадея, магнитная линия представляется замкнутым кольцом. Между тем как электрическая всегда разомкнута, — дай мне карандаш, — впрочем, у меня есть, — спасибо, спасибо, у меня есть”.
Он долго объяснял, чертил что-то, и Лев смиренно кивал. О Юнге, о Максвелле, о Герце. Прямо доклад. Потом он попросил стакан воды.
— А мне, знаешь, пора, — сказал он, облизываясь и ставя стакан обратно на стол. — Пора. — Он вынул откуда-то из живота толстые часы. — Да, пора.
— Что ты, посиди еще, — пробормотал Лев, но Серафим покачал головой и встал, оттягивая книзу жилет. Его взгляд снова уставился на олеографию: женщина в красном и черный пудель.
— Ты не помнишь, как его звали? — сказал он, впервые за весь вечер непритворно улыбнувшись.
— Кого? — спросил Лев.
— Помнишь, — Тихотский приходил к нам на дачу с пуделем. Как звали пуделя?
— Позволь, — сказал Лев. — Позволь. Да, действительно... Я сейчас вспомню.
— Черный такой, — сказал Серафим. — Очень похож. Куда ты мое пальто... Ах, вот. Уже.
— У меня тоже выскочило из головы, — проговорил Лев. — В самом деле, как его звали?
— Ну, черт с ним. Я пошел. Ну-с... Очень был рад тебя повидать... — Он ловко, несмотря на свою грузность, надел пальто.
— Провожу тебя, — сказал Лев, доставая свой потасканный макинтош.
Оба одновременно кашлянули, это вышло глупо. Потом молча спустились по лестнице, вышли на улицу. Моросило.
— Я на унтергрунд. Но как все-таки его звали? Черный, помпоны на лапах. Вот удивительно... Память тоже.
— Буква “т”, — отозвался Лев, — это я наверное помню. Буква “т”.
Они перешли наискось на другую сторону улицы.
— Какая мокрядь, — сказал Серафим. — Ну-ну... Так неужели мы не вспомним? На “т”, говоришь?
Свернули за угол. Фонарь. Лужа. Темное здание почтамта. Около марочного автомата стояла, как всегда, нищая старуха. Она протянула руку с двумя коробками спичек. Луч фонаря скользнул по ее впалой щеке, под ноздрей дрожала яркая капелька.
— Прямо обидно, — воскликнул Серафим. — Знаю, что сидит у меня в мозговой ячейке, но невозможно добраться.
— Как ее звали, как ее звали, — подхватил Лев. — Действительно это нелепо, что мы не можем... Помнишь, она раз потерялась, Тихотский целый час стоял в лесу и звал. Начинается на “т”, наверное.
Дошли до сквера. За сквером горела на синем стекле жемчужная подкова — герб унтергрунда. Каменные ступени, ведущие в глубину.
— Ну, ничего не поделаешь, — сказал Серафим. — Будь здоров. Как-нибудь опять встретимся.
— Что-то вроде Тушкана... Тошка... Ташка... — сказал Лев. — Нет, не могу. Это безнадежно. И ты будь здоров. Всех благ.
Серафим помахал растопыренной рукой, его широкая спина сгорбилась и скрылась в глубине. Лев медленно пошел обратно, — через сквер, мимо почтамта, мимо нищей... Вдруг он остановился. В памяти, в какой-то точке памяти, наметилось легкое движение, будто что-то очень маленькое проснулось и зашевелилось. Слово еще было незримо, — но уже его тень протянулась — как бы из-за угла, — и хотелось на эту тень наступить, не дать ей опять втянуться. Увы, не успел. Все исчезло, — но, в то мгновение, как мозг перестал напрягаться, снова и уже яснее дрогнуло что-то, и, как мышь, выходящая из щели, когда в комнате тихо, появилось, легко, беззвучно и таинственно, живое словесное тельце... “Дай лапу, Шутик”. Шутик! Как просто. Шутик...
Он невольно оглянулся, подумал, что Серафим, сидя в подземном вагоне, тоже, быть может, вспомнил. Жалкая встреча.
Лев вздохнул, посмотрел на часы и, увидя что еще не поздно, решил направиться к дому, где жили Лещеевы, — похлопать в ладони, авось отопрут.
6. ХВАТ
Наш чемодан тщательно изукрашен цветными наклейками, — Нюрнберг, Штутгарт, Кельн (и даже Лидо, но это подлог); у нас темное, в пурпурных жилках, лицо, черные подстриженные усы и волосатые ноздри; мы решаем, сопя, крестословицу. В отделении третьего класса мы одни, и посему нам скучно.
Поздно вечером приедем в маленький сладострастный город. Свобода действий! Аромат коммерческих путешествий! Золотой волосок на рукаве пиджака! О женщина, твое имя — золотце... Так мы называли нашу маму, а потом — Катеньку. Психоанализ: мы все Эдипы. За прошлую поездку изменено было Катеньке трижды, и это обошлось в тридцать марок. Почему в городе, где живешь, они всегда мордастые, а в незнакомом — прекраснее античных гетер? Но еще слаще: элегантность случайной встречи, ваш профиль напоминает мне ту, из-за которой когда-то... Одна-единственная ночь, после чего разойдемся, как корабли... Еще возможность: она окажется русской. Позвольте представиться: Константин... фамилью, пожалуй, не говорить, — или может быть выдумать? Сумароков. Да, родственники.