Зона
– А я не пошел, – гордо сказал Балодис.
– Почему? – Алиханов захлопнул книгу.
– У меня под Ригой дорогая есть. Не веришь? Анеле зовут. Любит меня – страшно.
– А ты?
– И я ее уважаю.
– За что же ты ее уважаешь? – спросил Алиханов.
– То есть как?
– Что тебя в ней привлекает? Я говорю, отчего ты полюбил именно ее, эту Анеле?
Балодис подумал и сказал:
– Не могу же я любить всех баб под Ригой…
Читать Алиханов не мог. Заснуть ему не удавалось. Борис думал о тех солдатах, которые ушли на питомник. Он рисовал себе гнусные подробности этой вакханалии и не мог уснуть.
Пробило двенадцать, в казарме уже спали. Так начался год.
Алиханов поднялся и выключил репродуктор…
Солдаты возвращались поодиночке. Алиханов был уверен, что они начнут делиться впечатлениями. Но они молча легли.
Глаза Алиханова привыкли к темноте. Окружающий мир был знаком и противен. Свисающие темные одеяла. Ряды обернутых портянками сапог. Лозунги и плакаты на стенах.
Неожиданно Алиханов понял, что думает о женщине с высылки. Вернее, старается не думать об этой женщине.
Не задавая себе вопросов, Борис оделся. Он натянул брюки и гимнастерку. Захватил в сушилке полушубок. Затем, прикурив у дневального, вышел на крыльцо.
Ночь тяжело опустилась до самой земли. В холодном мраке едва угадывалась дорога и очертание сужающегося к горизонту леса.
Алиханов миновал заснеженный плац. Дальше начинался питомник. За оградой хрипло лаяли собаки на блок постах.
Борис пересек заброшенную железнодорожную ветку и направился к магазину.
Магазин был закрыт. Но рядом жила продавщица Тонечка с мужем-электромонтером. Еще была дочь, приезжавшая только на каникулы.
Алиханов шел на свет в полузанесенном окне.
Затем постучал, и дверь отворилась. Из узкой, неразличимой от пьянства комнаты вырвались звуки старомодного танго. Алиханов, щурясь от света, вошел. Сбоку косо возвышалась елка, украшенная мандаринами и продуктовыми этикетками.
– Пей! – сказал электромонтер.
Он подвинул надзирателю фужер и тарелку с дрогнувшим холодцом.
– Пей, душегуб! Закусывай, сучья твоя порода!
Электромонтер положил голову на клеенку, видимо совершенно обессилев.
– Премного благодарен, – сказал Алиханов.
Через пять минут Тонечка сунула ему бутылку вина, обернутую клубной афишей.
Он вышел. Грохнула дверь за спиной. Мгновенно исчезла с забора нелепая, длинная тень Алиханова. И вновь темнота упала под ноги.
Надзиратель положил бутылку в карман. Афишу он скомкал и выбросил. Было слышно, как она разворачивается, шурша.
Когда Борис снова шел мимо вольеров, псы опять зарычали.
На питомнике было тесно. В одной комнате жили инструкторы. Там висели диаграммы, графики, учебные планы, мерцала шкала радиоприемника с изображением кремлевской башни. Рядом были приклеены фотографии кинозвезд из журнала «Советский экран». Кинозвезды улыбались, чуть разомкнув губы.
Борис остановился на пороге второй комнаты. Там на груде дрессировочных костюмов лежала женщина. Ее фиолетовое платье было глухо застегнуто. При этом оно задралось до бедер. А чулки были спущены до колен. Волосы ее, недавно обесцвеченные пергидролем, темнели у корней. Алиханов подошел ближе, нагнулся.
– Девушка, – сказал он.
Бутылка «Пино-гри» торчала у него из кармана.
– Ой, да ну иди ты! – Женщина беспокойно заворочалась в полусне.
– Сейчас, сейчас, все будет нормально, ханов, – все будет о'кей…
Борис прикрыл настольную лампу обрывком служебной инструкции. Припомнил, что обоих инструкторов нет. Один ночует в казарме. Второй ушел на лыжах к переезду, где работает знакомая телефонистка…
Дрожащими руками он сорвал красную пробку. Начал пить из горлышка. Затем резко обернулся – вино пролилось на гимнастерку. Женщина лежала с открытыми глазами. Ее лицо выражало чрезвычайную сосредоточенность. Несколько секунд молчали оба.
– Это что? – спросила женщина.
В голосе ее звучало кокетство, подавляемое нетрезвой дремотой.
– «Пино-гри», – сказал Алиханов.
– Чего? – удивилась женщина.
– «Пино-гри», розовое крепкое, – добросовестно ответил надзиратель, исследуя винную этикетку.
– Один говорил тут – пожрать захвачу…
– У меня нет, – растерялся Алиханов, – но я добуду… Как вас зовут?
– По-разному… Мамаша Лялей называла.
Женщина одернула платье.
– Чулок у меня все отстЯгивается. Я его застЯгиваю, а он все отстЯгивается да отстЯгивается… Ты чего?
Алиханов шагнул, наклонился, содрогаясь от запаха мокрых тряпок, водки и лосьона.
– Все нормально, – сказал он.
Огромная янтарная брошка царапала ему лицо.
– Ах ты, сволочь! – последнее, что услышал надзиратель…
Он сидел в канцелярии, не зажигая лампы. Потом выпрямился, уронив руки. Звякнули пуговицы на манжетах.
– Господи, куда я попал, – выговорил Алиханов, – куда я попал?! И чем все это кончится?!..
Невнятные ускользающие воспоминания коснулись Алиханова
…Зимний сквер, высокие квадратные дома. Несколько школьников окружили ябеду Вову Машбица. У Вовы испуганное лицо, нелепая шапка, рейтузы…
Кока Дементьев вырывает у него из рук серый мешочек. Вытряхивает на снег галоши. Потом, изнемогая от смеха, мочится… Школьники хватают Вову, держат его за плечи… Суют его голову в потемневший мешок… Мальчик уже не вырывается. В сущности, это не больно…
Школьники хохочут. Среди других – Боря Алиханов, звеньевой и отличник…
…Галоши еще лежат на снегу, такие черные и блестящие. Но уже видны разноцветные палатки спортивного лагеря за Коктебелем. На веревках сушатся голубые джинсы. В сумерках танцуют несколько пар. На песке стоит маленький черный и блестящий транзистор.
Борис прижимает к себе Галю Водяницкую. На девушке мокрый купальник. Кожа у нее горячая, чуть шершавая от загара. Галин муж, аспирант, сидит на краю волейбольной площадки. Там, где место для судей. В его руке белеет свернутая газета.
Галя – студентка индонезийского отделения. Она шепотом произносит непонятные Алиханову индонезийские слова. Он, тоже шепотом, повторяет за ней:
– Кером даш ахнан… Кером ланав…
Галя прижимается к нему еще теснее.
– Ты можешь не задавать вопросов? – говорит Алиханов. – Дай руку!
Они почти бегут с горы, исчезают в кустах. Наверху – бесформенный силуэт аспиранта Водяницкого. Потом – его растерянный окрик:
– Э, э?!..
Воспоминания Алиханова стали еще менее отчетливыми. Наконец замелькали какие-то пятна. Обозначились яркие светящиеся точки. Похищенные у отца серебряные монеты… Растоптанные очки после драки на углу Литейного и Кирочной… И брошка, ослепительная желтая брошка в грубом, анодированном корпусе.
Затем Алиханов снова увидел квадрат волейбольной площадки, белеющий на фоне травы. Но теперь он был собой, и женщиной в мокром купальнике, и любым посторонним. И даже хмурым аспирантом с газетой в руке…
Что-то неясное происходило с Алихановым. Он перестал узнавать действительность. Все близкое, существенное, казавшееся делом его рук, представлялось теперь отдаленным, невнятным и малозначительным. Мир сузился до размеров телеэкрана в чужом жилище.
Алиханов перестал негодовать и радоваться. Он был убежден, что перемена в мире, а не в его душе.
Ощущение тревоги прошло. Алиханов бездумно выдвинул ящик письменного стола. Обнаружил там хлебные корки, моток изоляционной ленты, пачку ванильных сухарей.
Затем – мятые погоны с дырочками от эмблем. Две разбитые елочные игрушки. Гибкую коленкоровую тетрадь с наполовину вырванными листами. Наконец – карандаш.
И тут Алиханов неожиданно почувствовал запах морского ветра и рыбы. Услышал довоенное танго и шершавые звуки индонезийских междометий. Разглядел во мраке геометрические очертания палаток. Вспомнил ощущение горячей кожи, стянутой мокрыми, тугими лямками…
Алиханов закурил сигарету, подержал ее в отведенной руке. Затем крупным почерком вывел на листе из тетради: