Метель
Бенедикт
Когда папа попросил меня отправиться на поиски брата, я подумал, что это ужасно несправедливо. Я никогда не покидал Аляску и знать ничего не хотел об остальном мире. Я довольствовался тем, что имел, и не понимал, почему Томасу этого мало. Став подростком, он внезапно изменился. Наше прежнее единство распалось. Он не мог усидеть на месте, но наотрез отказывался от походов на охоту или на рыбалку, когда мы шли туда с папой и Коулом. Четырнадцатилетний парень целыми днями сидел уткнувшись носом в книжку, он их заказывал через магазин Роя, потому что в конце концов прочел и перечел все книги, которые остались у мамы от ее прежней учительской жизни. Он возмущался, что мы так малообразованны. Маме было стыдно, и она все время извинялась — отца это раздражало. Я не понимал: что он так носится с этим ученьем. Столько всего можно узнать и без книг! Томас еще вдруг перестал есть животных. Он сказал, что для сохранения своей жизни нет нужды кого-то убивать, можно есть растения, злаки — как будто климат Аляски подходит для огородничества! Мама из кожи вон лезла, пытаясь его накормить, а я при нем, наоборот, злорадно чавкал жареным мясом, капая на тарелку жирным соком. Сначала ему еще хотелось мяса, но он выдержал и не сдался, и в глубине души я восхищался его волей. Он был моим старшим и единственным братом, и, будь по-моему, я бы так и шел по его стопам до конца наших дней. Он не походил на остальных членов семьи, а я внешне был вылитый отец, как говорится, яблоко от яблони. При этом я замечал, что папа смотрит на него не так, как на меня, относится иначе. Томас уже был сложившейся личностью, сложной и цельной натурой, а я при разнице всего в три года оставался нескладным подростком. Что нас постепенно отдалило друг от друга? Как ни странно, то, что людей в округе было маловато. Может, и не стоит удивляться тому, что он все-таки ушел от нас. Наверно, ему было на роду написано уйти, а мне — остаться. Только вот своим отъездом он и меня заставил сняться с места. Мне пришлось отправиться туда, куда я не хотел идти, в самую гущу цивилизации. Одно могу сказать с уверенностью: он чувствовал себя там не лучше моего. По совету папы, но без особой веры в удачу я задействовал то, что папа называл Большой Майеровой родней. Мы все произошли от одной ветви, это был рой первого поселившегося здесь Майера, а потом его дети и за ними внуки расплодились по всей Америке. Похоже, они решили колонизировать всю территорию, только двигаясь в обратном направлении. Мало-помалу, за год, вопреки моим опасениям, мне удалось проследить путь странствий брата. Сначала я спустился по карте вниз в Калифорнию, проехал Нью-Мексико, Техас, Арканзас, зигзагом из Иллинойса в Огайо, из Северной Каролины в Вирджинию и наконец оказался за четыре тысячи пятьсот миль от дома, в Нью-Йорке. Он стал для меня самой дальней точкой, но именно туда привела меня невероятная сеть родственных контактов, опираясь на вести и слухи, на неофициальные выписки из реестров авиакомпаний, на расследования, оплаченные дальними родственниками, о которых я слыхом не слыхивал, следуя то по ложному следу, то по верным указаниям. Весь род вышел на поиски и мобилизовался ради одного из своих, ради сына Магнуса Майера, внука Августа Майера, правнука Антуана Майера, прибывшего прямо из Франции на каком-то суденышке, которое, как утверждал отец, затонуло сразу после прибытия в порт, словно в знак того, что назад пути не будет. Встали все как один, словно пропажа одного грозила погибелью всем. Живя в наших краях, отдельно от всех, я и не подозревал, как много значит семья. Мы составляли как бы плотно сбитую мозаику, где каждый был необходимым элементом, и никто не видел общей картины. Одного кусочка при осмотре не оказалось, и я нашел недостающий элемент, хотя и не совсем тот, что искал.
Фриман
Я вернулся в Соединенные Штаты в 1972 году и быстро понял, что значу тут не больше, чем когда уезжал. А вот что изменилось за время моего отсутствия, так это значение борьбы за наши гражданские права, по крайней мере в моей семье. Сестры стали активистками, они собирались в тесной гостиной нашей матери со своими так называемыми соратниками, и они перестали причесываться, а носили волосы распущенными, так что те шапкой стояли вокруг голов, дескать, раньше они причесывались, только подделываясь под белых женщин. Исчезла даже та капля послушания, уважения ко мне, которая была до моего отъезда. Ронда и Дорис кричали на меня, обвиняли в пассивности, в непротивлении тому, на что обрекло меня правительство белых, отправив сражаться на чужой войне, которая меня не касалась. Я возражал им, как мог, говорил, что выполнял свой долг, долг гражданина Америки. Каждый раз, когда я сбегал от их посиделок со всеми этими парнями, которые смотрели на меня косо каждый раз, когда я отказывался идти с ними на демонстрацию, Мишель говорила, что я просто хороший, послушный негр — мечта белого человека. А вот она знает, что делает. Эти слова в ее устах звучали как пощечина. С годами мне пришлось признать, что я, вероятно, упустил какое-то важное сражение, но в тот момент я мог вести себя только так, как, по моему представлению, полагалось человеку молодому, благоразумному, верующему в Бога. Ходить с поднятым кулаком, выдвигать требования, драться с полицией — все это было не в моем характере. В конце концов, идя в армию, я думал, что выбрал правильный путь: быть хорошим солдатом, какие бы мотивы ни двигали теми, кто послал меня воевать. Я сделал это для Америки, хотя Америка, надо признать, мало что сделала для меня по возвращении домой. Я устроился грузчиком в одном из открывшихся новомодных супермаркетов и съехал от них в собственное жилье. Это стало облегчением для всех. Квартира состояла из единственной комнатенки. Она была скудно обставлена, воняла хлоркой и готовкой из ресторана внизу, но мне казалась раем. Потом однажды на воскресной службе у пастора Уильямса я встретил Марту. Несколько месяцев мы встречались и потом поженились. Она была такой же, как я: скромной и тихой, и, Бог свидетель, кроме нее я ни единой женщины не желал. Через несколько лет после свадьбы родился Лесли, и врачи сказали, что Марта больше не сможет иметь детей, сердце у нее слишком слабое, чтобы выдержать еще одну беременность. Что ж, быть по сему, жаловаться не на что. Мы приняли это решение Господа, ибо Он уже дал нам много. Сын и так был великой наградой, и долгое время мы жили счастливо. Но есть вещи, которые не длятся долго, и уж точно можно сказать одно: ничто не кончается так быстро, как счастье.
Бесс
Ветер разом стих. Я помню, как Бенедикт говорил, что такое иногда случается в разгар снежной бури. На время наступает затишье, и оно даже опаснее самой бури, потому что человек расслабляется, бдительность становится меньше. Я стою перед домом Томаса, он сейчас виден почти так же четко, как при ярком солнце. Стоит подняться на несколько ступеней, и, может быть, наступит конец моим поискам. Увижу там мальчика, закутавшегося в одеяло, и наконец перестану сходить с ума. Я не решаюсь преодолеть эти несколько ступеней. Пусть продлится этот миг, перед самым узнаванием, когда ты еще в неведении, когда остается иллюзия надежды. Я знаю, что все уже не будет таким, как прежде, независимо от того, в доме он или нет, и голова идет кругом. Мне прекрасно знакомо это ощущение: это как съезжать на маленьком велосипеде с холма, а спуск оказывается гораздо круче, чем ты представлял. Летишь вниз, а склон все не кончается. Пытаешься притормозить, но слишком поздно, тебя неотвратимо несет вперед. И в момент падения все запечатлеется в памяти до мельчайших подробностей, как на фотоснимке. Каждый фоновый элемент: щелк — и замшелый ствол дерева, щелк — и прозрачная голубизна неба, щелк — и бегущая с лаем собака. И перед глазами четко встает синяя калитка, которую соседи поставили в конце задней улочки, куда выходили сады, и получилось отдельное уютное пространство, хотя калитка закрывалась только на щеколду. Я помню облупившуюся краску калитки и одну надломанную доску — это мистер Джиллс задел ее как-то при парковке, заехал на тротуар на своем старом «шевроле». Я помню, как шла по улочке, такой заросшей, что от нее осталась почти тропинка, мимо сада Дугласа и сада Марисы Эспозито, моей одноклассницы, я помню, как улыбнулась при виде спящего на лужайке старого пса ее матери, а он только открыл один глаз, когда я проходила мимо. Я еще помню, как увидела этот розовый кед Converse с полоской американского флага по всей длине. Он лежал поперек тропинки, как лодочка, завалившаяся на бок. Я еще, помню, удивилась, что он там делает один, этот кед, и подумала, что он похож на ее кеды, но без особого беспокойства — небо синело так ясно, и мне было так хорошо. Но все же в глубине мозга уже запустился какой-то механизм, ища объяснение лежавшему в траве предмету. Дойдя до нашего сада, я поняла, что кед на самом деле не один, что чуть дальше, у стены веранды, виднеется второй и он по-прежнему на ноге у хозяйки. Выше — гладкая икра девочки, чуть более загорелая, чем бедро, которое показалось мне очень белым, еще выше — белые шорты и футболка «Пинк Флойд», ее любимая группа из старых, как она говорила. Помню, я еще подумала: что же она лежит на земле, глядя в какую-то точку, непонятно на что. Можно сколько угодно гнать от себя воспоминания — они всегда возвращаются, резко и страшно. Когда я наконец все поняла, я ощутила ужас, который оглушил меня как молнией, пробил дыру от позвоночника до затылка и оставил одну пустоту. Я подбежала к телу, я подняла ее голову, я держала на ладони ее светлые волосы, мягкие, как шелк, я кричала ее имя, чтобы вернуть ее из глубин ада на свет… слишком поздно. Сейчас я открою дверь, и снова будет поздно. Я только и умею, что приходить после того, как все самое страшное случилось.