Складки (сборник)
Валерий Кислов
СКЛАДКИ
I
ВДВОЕМ
Началось все с того, что я почувствовал очень глубоко внутри себя, где-то там, в сокровенной, хотя и неопределенной точке, что-то не свое, нечто пусть и не совсем чужое, но все же совершенно неродное: иное, прочее, другое. Это ощущение было мгновенным, молниеносным, подобно озарению, но к мышлению не имело никакого отношения, поскольку ощущалось физически, как будто что-то прикоснулось или даже надавило на плоть, но только изнутри самой плоти. Это ощущение прикосновения длилось всего лишь миг, но за этот миг я успел утратить наивную радость от веры в свое внутреннее единство и глупую гордость от осознания своей неделимости: тогда мне не хватило проницательности (или мудрости?) увидеть (угадать?) в этом не временное отсутствие, а окончательную утрату целостности. Когда я говорю иное, прочее или другое, я всего лишь пытаюсь — довольно неловко — передать свои ощущения в ту секунду, но прекрасно понимаю, что эти определения еще менее точны сейчас, особенно после того, что произошло.
Тот миг был знаком, при-знаком или пред-знаком, знаком-предзнаменованием — знаменательным и даже знаменующим, — но я со свойственным мне легкомыслием не придал ему никакого значения. Как и другим более или менее скрытым, но столь же значимым знакам, последовавшим вслед за первым. В наивной молодости знаки не означают ничего, значат лишь слова, причем все они — вне зависимости от степени их значимости, — как правило, истолковываются превратно. Я был молод и наивен, я верил в слова, задумывался не часто, да и то обычно в шутку (это отнюдь не означает, что сегодня, будучи старше и опытнее, задумываясь чаще и порой всерьез, я истолковываю знаки правильно). Впервые мне пришлось серьезно задуматься после того, как оно (это иное, прочее или другое) проявило себя с вопиющей, если не сказать возмутительной очевидностью в первый раз.
1Это случилось в поезде. В то время в Европе еще существовали внутренние границы, межправительственное соглашение о безвизовом перемещении идей, людей и грузов еще не вступило в силу, хотя уже планировалось в тиши высших руководящих кабинетов. Европейцы (а также американцы и канадцы) уже могли ездить по всей Европе беспрепятственно, а не-европейцам (не-американцам и не-канадцам) для этого требовались въездные или транзитные визы, получение которых было сопряжено с хлопотами и унижениями. Я не был ни европейцем, ни американцем, ни канадцем: у меня была французская виза, но не было ни немецкой, ни бельгийской. Я уже неоднократно ездил в Германию, каждый раз — через Бельгию, каждый раз — без транзитной визы, а значит, нелегально, и каждый раз — переживая, поскольку на границах (а их было две) у пассажиров могли проверять не только билеты, но и паспорта с визами. Причем более всего я опасался проверки на немецкой границе, поскольку немецкого языка не знал. Немецкие контролеры проверяли документы, удостоверяющие личность, выборочно, но этот выбор чаще всего падал на личности, внешне отличающиеся от «порядочных» немцев, которых я не без злорадства, предвзято и ошибочно считал «типичными» и «примерными», то есть светлокожими, светловолосыми и гладко выбритыми арийцами. Как правило, документы проверяли у личностей темнокожих, темноволосых, темнобородых, а также помятых, потертых, потасканных, а посему уже подозрительных, поскольку они не соответствовали — как не без злорадства, предвзято и ошибочно считал я — представлению «типичных», «порядочных» немцев о типичном немецком порядке. Будучи темноволосым, бородатым, помятым и не говорящим по-немецки, я имел все основания попасть в число подозрительных и проверяемых, рисковал быть проверенным и при отсутствии визы — выдворенным за германские пределы. Я нервничал.
На протяжении почти десяти лет все мои путешествия в Германию были на редкость однообразны. Я садился на ночной поезд (в то время на этом направлении он еще ходил), который отбывал из Парижа около полуночи и прибывал в Кельн ранним утром. То, чему был посвящен целый день, как правило, это был выходной, не имеет, как мне кажется, прямого отношения к рассказу, а посему должно быть опущено. Единственное, что можно и даже нужно сказать о цели поездки, так это то, что она не была связана ни со шпионско-разведывательной, ни с коммерческой деятельностью. Это важно. Важно и то, что в тот же вечер, а по сути — уже ночь, я отбывал из Кельна и ранним утром прибывал в Париж. Эти поездки меня изрядно утомляли, поскольку я не спал две ночи подряд, а в Германии был целый день на ногах. К тому же я узнавал о предстоящей поездке, точнее, получал подтверждение о возможности мероприятия, ради которого поездка и задумывалась, дня за два или даже накануне. Если первые два-три года в Кельне мне предстояло делать пересадку и ехать на электричке минут двадцать в невзрачный городишко Зибург, то впоследствии мероприятие переместилось: мне назначали время и место (обычно на кельнском вокзале в 11 часов утра или в полдень). Несколько раз Кельн по независящим от меня причинам менялся на Бонн, который находится в получасе езды от Кельна. Замена Кельна на Бонн не имела для меня никакого значения, эти непохожие города с непохожими вокзалами, на которых я проводил большую часть времени и к которым я уже привык, были для меня одинаково неинтересны и одинаково утомительны. Чаще всего я оказывался все же в Кельне.
За время этих поездок я успел изучить вокзал вдоль и поперек, знал все его входы и выходы, малейшие закутки и закоулки; я научился не реагировать на то, что сначала вызывало какую-то реакцию. Отныне меня почти ничто не удивляло. Я не удивлялся, что с шести часов утра вокзальные закусочные разворачивали бойкую торговлю пенистым пивом и истекающими жиром свиными сосисками, запах которых пропитывал все переходы и платформы; я уже не удивлялся, что в вокзальном туалете в любое время дня и ночи всегда находился как минимум один мастурбирующий мужчина; я уже не удивлялся ни выбитым стеклам в огромном вокзальном куполе, загаженном голубями, ни огромному готическому собору, к которому подло прилепился вокзал, ни немецким бродягам с немецкими собаками, ни словацким панкам со словацкими крысами, ни румынским гадалкам с румынскими воронами. Я не удивлялся русским аккордеонистам, наигрывавшим в подземных переходах немецкие фуги.
Я приезжал около шести часов утра и знал, что городские кофейни открываются не раньше восьми, а магазины — не раньше девяти. Я знал, что многие из них будут закрыты весь день, так как это был выходной, знал, что мне предстоит гулять минимум часа три вокруг вокзала; я уже научился ждать, не думая и не чувствуя, без скуки и без тоски, без нетерпения и без раздражения. Я приезжал, выходил на платформу и выкуривал первую сигарету. Затем спускался в подземный переход, проходил мимо закусочных с пивом и сосисками, выходил на площадь перед закрытым еще собором и в очередной раз поражался его гигантским размерам, какой-то несовременной и, как говорят, «нездешней» красоте. Затем гулял вокруг собора, садился на скамейки, курил сигареты, пробовал читать, возвращался на вокзал, пробовал читать, заходил в закусочные, где пил черный кофе, опять выходил, чтобы выкурить сигарету, пробовал читать, опять возвращался на вокзал, спускался в туалет, где встречал очередного мастурбирующего мужчину, выходил на площадь и т. д. Затем наступало назначенное мне время. Я уже не слонялся бесцельно, а ждал целенаправленно. Смотрел на белую густую пену, венчавшую огромные стеклянные кружки с пивом, смотрел на шипящие пузыри жира, лопающиеся на коже толстых сосисок, смотрел на пассажиропоток — и ждал. Проходил еще как минимум час, после чего начиналось запланированное мероприятие, которое длилось часов до семи-восьми. После мероприятия я вновь принимался слоняться без цели и скуки в ожидании отправления ночного поезда на Париж: гулял по вокзалу, вокруг вокзала, перед собором, вокруг собора, курил, заходил в закусочные, спускался в туалет, выходил на площадь и наконец усаживался в вагон поданного к платформе поезда. Я чувствовал усталость, а вместе с ней — несмотря на удовлетворение от завершенного дела — испытывал некоторые душевные терзания, которые не имеют никакого отношения к этому рассказу, а посему должны быть опущены.