Свадебное путешествие
— Какая прелесть! — произнесла, поглаживая его, Маргерита. — Бедное и доброе маленькое животное, взгляни только, как он славно ест! Только поглядеть на него — и, кажется, он так рад тому, что спину ему согревает солнце, а рту есть чем полакомиться! Смотри же! Он не тревожится, ведь я ласкаю его. Ах! Любитель пощипать травку, как хотелось бы мне иметь тебя вместо собачки, ты так добр и прекрасен, маленький ягненочек.
— А можешь объяснить мне, — спросил Поль, — что плохого совершил этот ягненочек, чтобы быть съеденным тобою?
— Мною? — ужаснулась Маргерита, отдернув руку от курчавого руна барашка.
— Тобою; да. Или ты никогда не ела ни бараньей ножки, ни бараньих котлет?
— Твоя правда, — сказала Маргерита. — Но чем я виновата, если Господь Бог не сотворил камни такими же приятными на вкус, как баранина.
В эту минуту мимо них прошла дама с борзой, одетая в серую холщовую накидку с белой оторочкой, в шляпке из рисовой соломки с широкими полями, украшенными розами и маками.
Обе женщины бросили друг на друга взгляд, который не назовешь добрым ни с той, ни с другой стороны. Поль казался смущенным. Дама с борзой удалилась.
Маргерита и Поль, заметно побледневший, продолжали прогулку в полном молчании, пока Маргерита наконец не произнесла глухим голосом:
— Эта женщина похожа на того из жуков, что помельче.
— Это издалека так кажется, — ответил Поль.
— Она недобрая. Ты как думаешь?
— Никак. Мне все равно.
— Ты знаешь, как ее зовут?
— Да.
— И как же?
— Она графиня де Цююрмондт, а крещена как Амели.
XII
Розье еще не осуществила свой план бегства, а Маргерита только и думала что о матери. По утрам она говаривала: что-то она сейчас поделывает? Время завтрака, и ее беспокоит, как бы Сиска не переложила в огонь под кастрюлей хворосту и не насыпала в утреннее питье слишком много кофе и слишком мало — цикория. Она, должно быть, очень грустит. К полудню приготовит обед, а вот Сиске больше не достанется жирных кусочков, которые ей оставляла я. Бедная Сиска! Мне надо бы отнести ей чего-нибудь вкусного. К часу дня Маргерита говорила: «Вот время и пообедать, почему бы мне не отнести ей блюда с нашего стола? Они уж на что лучше. Да ведь она от них откажется». Потом, продолжая вспоминать: «Поевши, заглянет в свою хозяйственную учетную книгу, потом в счета и примется штопать чулки, пуская на заплаты шерсть с тех, что уже сношены так, что не наденешь. Потом, как водится, начнет перетряхивать мои зимние платья, думая вытрясти из них моль, что угнездилась в шерстяных сборках. А после, верно, подумает, что я ее больше не люблю. О! Да еще как люблю-то, бедная матушка, совсем одна! Но ей нельзя долго быть одной: Поль, пойдем же и обнимем ее.
— Пойдем, — отвечал Поль.
Они пошли пешком, преисполненные радости, и остановились перед домом Розье, глядя на шторы и глухо занавешенные окна, все в идеальном порядке. Они позвонили в дверь. Сиска вышла к воротам.
— Мадам, мадам, — завопила она, совершенно позабыв, что надо отворить дверь, которую доктору и Маргерите пришлось толкнуть, чтоб войти, — мадам, вот и Гритье вернулась, мадемуазель Гритье.
Сухой и гневный голос ответствовал:
— Мне до этого никакого дела нет, слишком поздно!
— Слишком поздно? Почему ж? — воскликнула Маргерита, быстро перескакивая с одной ступеньки на другую вверх. — Слишком поздно, мама, слишком поздно?
И она кинулась Розье прямо на шею.
— А он-то здесь, этот? — спросила Розье, не слишком охотно отстраняясь от ласк своего дитяти.
— Я, я здесь, я, — отвечала Маргерита, — та, что оставила вас одну так надолго, но ведь это не моя вина, обнимите меня, маменька, обнимите меня!
Розье отвечала, не обняв Маргериту, а скорее неохотно и грубо сжав ее в руках:
— Иди проси, чтоб тебя кто другой обнимал, зачем тебе мои старческие ласки? Как это можно шесть недель матери не видать, как можно оставить ее одну на месяц, или на два, навсегда, пока сквозь нее трава не прорастет, а ведь пока она сама еще ходит по ней, по траве-то. Вон какая вы нарядная да прямо красотка, вся в парче, ну и пожалуйста. В деньгах-то ты прямо купаешься. Уж не знаю, как и смеешь ты обнимать меня в моих лохмотьях. А этот-то где, твой?
— Здесь, матушка, — отозвался доктор степенным, мягким и чуть взволнованным голосом и поднялся по ступенькам.
Дойдя до конца лестницы, где стояла прямая и суровая Розье, он хотел было обнять ее, как до этого Маргерита. Розье оттолкнула его, говоря:
— Я не люблю обнимать мужчин.
— Разве вы мне не матушка? — мягко спросил он.
— Ваша матушка? — ошеломленно повторила Розье. — Ваша матушка? Да упаси меня Бог!
И она сверху вниз взглянула на Поля с такой ненавистью, что тот содрогнулся от ужаса.
Все это время Сиска, и смеясь и плача, пожимала руки Маргериты.
— Ха-ха! Мадемуазель, мадемуазель, — все восклицала она, — вот и вы опять! Вот опять и вы, мадемуазель!
От несправедливого обхождения Розье Полю стало больно: «Как! — подумал он, — прийти к этой женщине, наивно и доверчиво, любя ее, только и хотеть, что обнять ее за плечи по-сыновьи, чтобы согреть ее старое сердце теплом сердца помоложе, и быть отвергнутым словно последний негодяй!»
Кровь прилила ему к голове, тело бросило в горячий пот, кулаки сами собой сжались, и ему невольно захотелось ударить Розье. Но тут же минутную ярость сменило печальное негодование. Он простил.
Маргериту, любившую Поля уж никак не меньше, чем свою мать, рассердил такой жестокий прием; открыв дверь одной из комнат на втором этаже, она втолкнула туда и мать и Поля. Там, прямо, решительно, она взглянула Розье в глаза.
— Отчего вы не поцелуете его, — спросила она у нее, — отчего принимаете нас прямо на лестнице? Отчего не приглашаете войти?
— А вот так… — отвечала старуха.
И, наступая прямо на Маргериту, такая же прямая и непреклонная, как она:
— По какому праву ты пришла сюда устраивать мне допрос? А если мне не нравится целовать твоего доктора, если я не хочу приглашать его войти? Что в этом ты находишь предосудительного?
— Я нахожу, что вы несправедливы, ведь он мой муж, и не сделал вам ничего, кроме хорошего.
Розье ухмыльнулась.
— Хорошего, — повторила она. — Да что же, с позволения сказать, он сделал хорошего?
Вопреки всему в ней клокотала ненависть, ненависть женщины, которая, случись ей обидеться на само солнце, так и заявила бы ему в самый лучезарный полдень: «Ты — дряхлая луна, свет твой тускл, и годится он разве что на фонарик для райских чердаков».
— Так поцелуете вы его, да или нет? — спросила Маргерита.
— Нет.
— Нет? Нет? Ах вот как, вы отказались. Тогда что ж, не хотите видеть моего мужа, так не увидите больше и меня.
— Не стоит грубить, — сказал Поль.
— Я и не грублю, но ноги моей больше не будет в этом доме. Я теперь вижу перед собою уже не мать, а злющую бабу, и она ненавидит нас обоих. Нет уж, я скорей умру, чем снова сюда приду.
— А и не возвращайся, вот и ладненько, — отозвалась Розье, не без причины усмотревшая в этой гневной вспышке тайную и лукавую расчетливую попытку сблизить ее с доктором. — Не хочешь, так и не возвращайся, — повторила она с глубоким презрением. — Я не умею оценить его. Я его ненавижу, мне хочется увидеть его мертвым и растерзанным на кусочки, а раз ты любишь его больше, чем меня, то и уходи себе!
— Нет, я люблю его не больше, чем вас, я люблю его иначе, вот в чем дело.
— Да уйдешь ты или нет? — вскричала Розье, которая просто подскочила, услышав такие слова. — Уходишь, что ли? Или я тебя сейчас прокляну.
И она с угрожающим видом замахнулась на дочь.
— Я не сделала ничего плохого, у вас нет права проклинать меня.
— Хочешь уйти, так уходи, уходи вместе с ним! Ты что хочешь, устроить мне апоплексический удар? Уйдешь или нет?
— О! Матушка, матушка, что же вы такое делаете, — сказала Маргерита.