Три орудия смерти (сборник)
Экштейн, суетливый маленький человечек с шапкой пышных волос и в пенсне, не только очень настаивал на том, чтобы священник попробовал его целебный портвейн, но еще и просил сообщить ему, где и когда он это будет делать. Священника эта просьба ничуть не удивила, поскольку его уже давно перестали удивлять причуды рекламы. Поэтому он черкнул наскоро несколько слов в ответ и занялся своими представлявшимися ему более полезными делами. Вскоре его занятия снова были прерваны, на этот раз запиской от самого Альвареса, его политического врага. Он приглашал отца Брауна принять участие в собрании, во время которого надеялся достичь согласия по одному важному вопросу, для чего и предлагал встретиться вечером в небольшом кафе у стен городка. На это приглашение он ответил согласием и передал ответное послание посыльному, краснощекому, по-военному подтянутому парню, который дожидался ответа. После этого, имея в своем распоряжении час-два, он снова вернулся к своим делам, намереваясь все-таки довести их сегодня до конца. Покончив с этим занятием, он налил себе стакан чудодейственного вина мистера Экштейна и, с веселым выражением лица взглянув на часы, выпил и вышел из дома в ночь.
Небольшой, основанный выходцами из Испании городок купался в ярком лунном свете, поэтому, когда он подошел к воротам в виде пышной арки в причудливом обрамлении пальм, они сильно напомнили ему декорации испанской оперы. Один длинный пальмовый лист с резными краями, черный на фоне белого круга луны, свисал с другой стороны арки, чем-то напоминая челюсть черного крокодила. Подобное сравнение вряд ли пришло бы ему в голову, если бы не одна мелочь, которую заметили его от природы внимательные глаза. Воздух был совершенно неподвижен, нигде ничего не шевелилось, но он вдруг отчетливо увидел, что пальмовый лист дрогнул.
Священник осмотрелся по сторонам и понял, что вокруг него никого нет. Он оставил позади последние дома с закрытыми дверьми и ставнями на окнах и теперь шел между двух длинных стен из больших и бесформенных, но гладких камней, утыканных кое-где странными колючими сорняками, произрастающими в этом регионе. Стены эти шли параллельно до самых ворот. Огней кафе за воротами видно не было – наверное, оно располагалось слишком далеко. Через арку не просматривалось ничего, кроме больших каменных плит, которыми была выстлана казавшаяся совсем белой в свете луны улица, да кактусов, которые кое-где проросли сквозь щели. И тут отец Браун вдруг явственно почувствовал запах зла, ощутил какую-то странную физическую подавленность, но и не подумал остановиться. Он был достаточно смелым человеком, но любопытство его превосходило даже это чувство. Всю свою жизнь он испытывал непреодолимую тягу к познанию истины, даже в мелочах. Доходило до того, что он иногда специально подавлял в себе это чувство, чтобы сохранять хоть какое-то равновесие в душе, и все же оно не покидало его ни на секунду. Едва он прошел через арку, с дерева по-обезьяньи спрыгнул человек и ударил его ножом. В тот же миг еще один человек, прижимавшийся до этого к стене, бесшумно метнулся к нему и с размаху опустил на него дубинку. Отец Браун повернулся, качнулся и мешком повалился на землю. Но прежде чем он упал, на лице его появилось выражение совершенно искреннего и безмерного удивления.
В том же крошечном городке, в то же время жил еще один молодой американец, которого можно было назвать прямой противоположностью мистера Пола Снайта. Звали его Джон Адамс Рейс, и был он электротехником, состоящим на службе у Мендозы, который доверил ему обеспечение старого города новинками техники. В сатирических памфлетах и международных сплетнях такие личности, как он, встречаются намного реже, чем журналисты. Тем не менее в Америке на одного человека такого морального склада, как Снайт, приходится миллион людей такого морального склада, как Рейс. Его исключительность ограничивалась тем, что он исключительно добросовестно относился к своей работе, во всем остальном это был самый обычный простоватый человек. Трудовую жизнь он начал помощником аптекаря в одной западной деревеньке и нынешнего положения добился исключительно трудом и добродетелью. Однако он все еще считал свой родной городок сердцем обитаемого мира.
В детстве, сидя на коленях у матери и слушая, как она читает старую семейную Библию, он впитал в себя очень пуританское, даже евангелическое восприятие христианства, и по сей день, когда у него оставалось время задумываться о религии, то была его религия. Среди ослепительных вспышек самых последних и даже самых невероятных открытий, находясь на самых передовых позициях эксперимента, подобно Творцу Всевышнему, создающему новые звезды и солнечные системы, творя чудеса со светом и звуком, он ни на миг не усомнился в том, что «дома» лучше всего: мама, семейная Библия, спокойная, хоть и немного чудная жизнь родной деревни. Перед матерью своей он преклонялся, как легкомысленный француз. Вся религия для него заключалась в перечитывании старой семейной Библии, только всякий раз, попадая в современный мир, он чувствовал смутное волнение. Вряд ли обрядность католичества пришлась бы ему по душе, поэтому, испытывая неприятие к разным митрам и епископским посохам, он почувствовал некоторое сходство с мистером Снайтом, хоть и выражал свои взгляды не в такой самоуверенной форме. Публичные поклоны и расшаркивания Мендозы ему претили, что уж говорить об атеисте Альваресе со всем его масонским мистицизмом.
Возможно, что вся эта почти тропическая жизнь, пересыпанная индейской киноварью и испанским золотом, просто была для него слишком яркой. Как бы то ни было, когда он говорил, что нет ничего более славного, чем его родной городок, он не кривил душой. Он действительно был уверен, что где-то есть что-то чистое, простое, трогательное, что-то такое, что он в самом деле уважал больше всего на свете. И вот, имея в душе такое отношение к миру и людям, Джон Адамс Рейс, сидя на одной южноамериканской станции, вдруг почувствовал, что внутри него растет какое-то непривычное чувство, которое противоречило всем его давним предубеждениям и которое он не понимал. И дело заключалось вот в чем: единственным, что когда-либо попадалось ему на глаза за все его поездки и путешествия, что хоть чем-то напомнило ему старую поленницу у родного домика, провинциальное спокойствие и старую Библию на материнских коленях, стало (по какой-то невообразимой причине) круглое лицо и черный потертый зонтик отца Брауна.
Он поймал себя на том, что стал следить за такой обычной, даже в чем-то смешной черной фигурой, которая суетливо пробегала мимо. Он провожал ее взглядом, не в силах оторвать глаз, наблюдал за ней с почти нездоровым восхищением, так, будто видел ожившую загадку или какое-то ходячее противоречие. Ему казалось: в том, что было ему ненавистнее всего, вдруг обнаружилось нечто близкое и родное. Это было так, словно его долго истязали мелкие демоны, а потом он вдруг обнаружил, что сам Дьявол – совершенно обычная личность.
И вот однажды, выглянув из окна в лунную ночь, он снова увидел Дьявола в широкополой черной шляпе и длинной черной сутане, демона непостижимой беспорочности, который семенил по улице по направлению к городским воротам, и провел его взглядом с непонятным ему самому интересом. Он подумал: «Любопытно, куда это священник может направляться? И что он задумал?» – и еще долго всматривался в залитую лунным светом улицу, после того как темная фигура скрылась из вида. Но потом он увидел нечто такое, что вызвало у него еще большее любопытство. Двое других мужчин, которых он тоже узнал, прошли мимо его окна, как актеры по освещенной сцене. Голубоватый свет лунной лампы озарил пышный куст торчащих волос на голове маленького Экштейна, виноторговца, и очертил долговязую темную фигуру с орлиным носом, в старомодном, очень высоком черном цилиндре, сдвинутом набекрень, от которого силуэт казался еще более нескладным и неестественным, как какой-нибудь фантасмагорический персонаж театра теней.
Рейс обругал себя за то, что позволил луне так играть со своим воображением, потому что, присмотревшись, заметил черные испанские бакенбарды и рассмотрел преисполненное собственного достоинства лицо доктора Кальдерона, уважаемого городского эскулапа, который как-то приходил лечить захворавшего Мендозу. И все же что-то в том, как эти двое перешептывались, как они вглядывались в темноту, зацепило его внимание, показалось необычным. Поддавшись внутреннему импульсу, он перемахнул через низкий подоконник и как был, босиком, вышел на дорогу и пошел за ними следом. Он увидел, как они исчезли в темном проеме арки, а в следующий миг из-за стены раздался ужасный крик, невероятно громкий и пронзительный, и для Рейса тем более жуткий, что кто-то прокричал несколько слов на непонятном ему языке.