Три орудия смерти (сборник)
Казалось, сама судьба распорядилась таким образом, что с самого начала эти двое несговорчивых персонажа говорили друг другу что-то лишнее. Молодой доктор сдержанно улыбнулся, но его глаза сверкнули боевым блеском, и он ответил:
– Вообще-то обычно мы стремимся спасать людей, где бы они ни находились – на улице, в канаве или где-нибудь еще. Разумеется, я не знал, что спасаю поэта. Я думал, всего лишь оказываю помощь обычному полезному для общества гражданину.
Автор с сожалением должен отметить, что это был образец самой обычной для той парочки беседы. И, как ни странно, подобные беседы вошли у них в привычку. Казалось, они встречались только для того, чтобы поспорить, и между тем делали это регулярно.
По какой-то необъяснимой причине доктор Джадсон то и дело под самыми разными предлогами заглядывал в дом поэта, и поэт всегда оказывал ему гостеприимство, к которому странным образом примешивался привкус враждебности. Отчасти это могло объясняться тем, что каждый из них впервые в жизни повстречал свою полную противоположность и своего убежденного оппонента.
Уиндраш являлся человеком, воспитанным в старых традициях Шелли или Уолта Уитмена. Он был поэтом, для которого слово «поэзия» служило синонимом слова «свобода». Если он и запер дикорастущее дерево в окультуренном городском саду, то лишь потому, что хотел спасти это, возможно, последнее дикое растение от окультуривания.
Прогуливаясь в одиночестве по тропинке, отгороженной от мира высокими стенами, Уиндраш, судя по всему, руководствовался инстинктом, который многих помещиков заставлял отгораживать участок дикой природы и называть его парком. Он любил одиночество, потому что оно предоставляло ему единственную возможность действовать по собственному желанию. Поэт считал окружившую его механическую цивилизацию разновидностью рабства и, насколько это было возможно, вел себя так, будто ее вовсе не существовало, вплоть до того, что, как мы видели, останавливался посреди главной дороги, повернувшись спиной к приближающейся машине.
Доктор Джадсон был из тех людей, о которых его не самые умные друзья говорили: он далеко пойдет, потому что верит в себя. Скорее всего, они на него клеветали. Он верил не только в себя. Он верил в нечто, нуждающееся в гораздо большей вере, и в то, во что большинство людей верить не в состоянии, – в современное устройство мира и механизмы, в разделение труда и в авторитет специалистов. А больше всего он верил в свое дело – в свое умение, науку и профессию. Он принадлежал к прогрессивной школе, выступающей в поддержку множества смелых теорий, особенно в области психологии и психоанализа.
Энид Уиндраш начала замечать его имя под статьями в самых обычных газетах, а затем – в научных изданиях. Он был настолько бесхитростным, что переносил свои убеждения и в частную жизнь, часами отстаивая всевозможные идеи, бегая взад-вперед по художественной гостиной Уиндраша, пока хозяин гулял по своему личному саду, предаваясь извечному древопоклонению.
Эта беготня взад-вперед была весьма характерна для Джадсона, потому что вторым совершенно отчетливым впечатлением, производимым врачом на людей, уже отметивших его профессиональную чопорность и скучное облачение, было ощущение кипучести и неуемности его энергии. Иногда он с присущей ему прямотой набрасывался с упреками на самого поэта, обвиняя его в поэтической эксцентричности и чрезмерном увлечении деревом, о котором поэт говорил не иначе как о явлении, излучающем энергию во вселенную.
– Но что в нем проку? – в мрачном отчаянии восклицал Джадсон. – Какая польза от обладания такой штуковиной?
– Совершенно никакой, – охотно соглашался хозяин. – Полагаю, в вашей системе ценностей пользы от моего дерева нет ни малейшей. Однако даже если живопись и поэзия не имеют пользы, из этого не следует, что они не имеют ценности.
– Но послушайте, – мучительно хмурясь, снова принимался за свои доводы доктор, – я не вижу в нем ценности, присущей живописи и поэзии, не говоря уже о здравом смысле. Что красивого в каком-то обшарпанном дереве, торчащем посреди кирпичей и строительного раствора? Да если бы вы его устранили, у вас освободилось бы место для гаража, и вы могли бы ездить и любоваться рощами и лесами всей Англии – всеми священными деревьями от Корнуолла до Кейтнесса [36].
– Да, – парировал Уиндраш, – и всюду, куда бы я ни поехал, я видел бы бензоколонки вместо деревьев. Таков логический итог вашего великого прогресса науки и разума – и это чертовски нелогичный итог чертовски неразумного прогресса. Вся Англия должна покрыться бензозаправками, чтобы люди могли путешествовать и любоваться другими бензозаправками.
– Это всего лишь вопрос умения ориентироваться на местности во время путешествия, – возразил доктор. – Люди, родившиеся в эпоху автомобилей, мыслят другими категориями, и их все это не возмущает так сильно, как вы полагаете. Думаю, именно в этом заключается различие между поколениями.
– Вот и отлично, – язвительно отозвался пожилой джентльмен. – Давайте остановимся на том, что вы мыслите автомобильными категориями, а мы – лошадиными.
– Видите ли, – тоже повышая голос, ответил гость, – если бы вы хоть немного мыслили автомобильными или хотя бы какими-то категориями, вы бы на днях не рисковали угодить под машину, черт возьми!
– Если бы машин вовсе не было, – спокойно отозвался поэт, – я бы уж точно ничем не рисковал. Там просто не было бы ничего такого, что могло бы угрожать моей жизни.
В этом месте терпение доктора Джадсона лопалось, и он заявлял, что поэт выжил из ума, после чего извинялся перед дочерью поэта и говорил, что, разумеется, ее отец является джентльменом старой школы, имея право на некоторую старомодность. Но сама Энид, еще больше горячась, утверждал доктор, должна быть солидарна с будущим и новыми надеждами мира.
После этого он, кипя от возмущения, покидал их жилище и по дороге домой спорил с невидимыми оппонентами. Потому что он и в самом деле был глубоко убежден в перспективах и пророчествах науки. Он разработал великое множество собственных теорий, с которыми ему не терпелось ознакомить весь мир. Некоторые из его друзей иронизировали, заявляя, что он придумывает болезни, которыми никто никогда не хворал. А делает это для того, чтобы исцелить псевдохвори с помощью открытий, которые никто никогда не сумел бы объяснить.
На первый взгляд он и в самом деле обладал всеми недостатками, присущими людям действия, включая склонность к тщеславию. Но, несмотря на все это, в самой глубине его мозга существовала темная, однако весьма активная клетка, и в ней ни на секунду не прекращалось мышление ради мышления, доходящее порой до опасных степеней смятения и напряженности. Любой, кому удалось бы заглянуть в тот туманный водоворот, мог бы предположить, что этот участок его разума под воздействием особенно сильного стресса способен породить чудовище.
Энид Уиндраш являла собой весьма значительный контраст интеллектуализму и скрытности доктора. Казалось, ее всегда озаряют солнечные лучи. Она была здоровой, добродушной и спортивной девушкой. Что касается ее склонностей и вкусов, она вполне могла являться воплощением несостоявшейся любви ее отца к сельской местности и высоким деревьям. Энид гораздо лучше осознавала свое тело, чем душу, и с помощью таких обывательски суррогатных занятий, как теннис, гольф и плавание, реализовывала то, что изначально могло быть любовью к традиционным сельским забавам.
Однако все же не исключено, что иногда в ней отзывались и некоторые из наиболее абстрактных фантазий ее отца. Как бы то ни было, фактом остается то, что спустя много времени, уже после того, как эта история закончилась, Энид опять стояла на залитой солнцем лужайке, всматриваясь в свое прошлое сквозь бурю черных, мучительных тайн и громоздящихся друг на друга ужасов. Оглядываясь на это начало собственной истории, она задавалась вопросом: что, если в старых представлениях о дурных приметах и предзнаменованиях действительно что-то есть? Возможно, она без труда разгадала бы свою загадку от начала и до конца, если бы сумела прочесть ее в двух темных фигурах, танцующих и дерущихся на залитой солнцем дороге на фоне белого облака, подобно двум ожившим буквам алфавита, пытающимся сложиться в какое-то слово.