Времеубежище
— Ну как тебе дух тридцать седьмого? — спросил он меня.
— Что-то горчит, — ответил я. Сигареты и вправду были крепкими, без фильтра, и страшно дымили.
— Это, наверно, из-за бомбардировок Герники в том же году, — тихо промолвил Гаустин. — А может, из-за дирижабля «Гинденбург», самого большого цеппелина в мире, который взорвался тогда же, кажется, шестого мая, не долетев до земли всего ста метров. На борту было девяносто семь человек. Тогда все радиорепортеры плакали навзрыд прямо в эфире. Думаю, такое оседает на табачных листьях…
Я поперхнулся дымом. Погасил сигарету, но ничего не сказал. Он говорил как очевидец, которому стоило немалых усилий превозмочь боль от случившегося.
Я решил резко сменить тему и впервые спросил, как его зовут.
— Зови меня Гаустин, — сказал он и улыбнулся.
— Очень приятно, Ишмаэль, — представился я, как бы подхватывая шутку.
Но он словно не услышал и заявил, что ему очень понравилось стихотворение с подписью Гаустина. Признаться, мне было приятно.
— Кроме того, — продолжил он совсем серьезно, — там сочетаются мои два имени: Августин-Гарибальди. Родители так и не смогли договориться, как меня назвать. Отец настаивал на имени Гарибальди — он был его страстным почитателем. Мать, кроткая умная женщина, три семестра изучала философию в университете, почитала святого Августина и настояла на том. чтобы к моему имени добавить имя святого. Так и получилось, что отец до самой своей смерти звал меня Гарибальди, а мать, объединив имена раннего богослова и позднего революционера, ласково звала Гаустином.
Вот, в общем-то, и вся информация, которой мы обменялись в те пять-шесть дней, что оставались до конца семинара. Конечно, было еще несколько особенно важных моментов обоюдного молчания, но их трудно пересказать.
Ах да, в последний день состоялся еще один короткий разговор. Из него я узнал, что Гаустин живет в небольшом городке в подножии гор Стара-Планина.
— У меня нет телефона, но письма доходят, — сказал он.
Тогда он показался мне бесконечно одиноким и каким-то… непринадлежащим. Именно это слово пришло мне в голову в тот момент. Не принадлежащий никому и ничему на свете, или, точнее, этому миру. Мы наблюдали красивый закат и молчали. Позади нас из прибрежных кустов поднялось целое облако мошкары. Гаустин проследил взглядом за их полетом и задумчиво сказал, что для нас это обычный закат, а для мошек-однодневок — конец жизни. Или что-то вроде того.
— Очень глупо, — сказал я, — какая-то затертая метафора.
Он удивленно взглянул на меня, но ничего не ответил. И только спустя несколько минут тихо промолвил:
— Они не используют метафоры.
…В ноябре случились события, которые всем известны и уже подробно описаны. Я дни напролет проводил на запруженных радостными людьми площадях и не связывался с Гаустином, хотя и часто вспоминал о нем. Были другие дела: я писал свою первую книгу, к тому же женился. Конечно, это все глупые оправдания. Однако и он не писал мне.
Первое послание от Гаустина я получил второго января 1990 года — рождественскую открытку с черно-белым изображением Снегурочки, которую дополнительно раскрасили. Она напоминала Джуди Гарланд. В руках Снегурочка держала подобие волшебной палочки, которой указывала на крупную надпись: «1929 год». На обороте был адрес и лаконичное поздравление, написанное чернилами по правилам тогдашней орфографии — со всевозможными ятями, юсами и твердыми знаками в конце слова. Послание заканчивалось словами: «Смею называть себя твоим. Гаустин». Я тут же ответил ему: поблагодарил за приятный сюрприз, подчеркнув, что оценил его изящную мистификацию.
Ответ пришел на той же неделе. Я осторожно вскрыл его и достал два листка бледно-зеленого цвета с водяным знаком. На них только с одной стороны изящным почерком с соблюдением старой, если я не ошибаюсь, омарчевской орфографии двадцатых годов прошлого века было написано, что он никуда не выходит, но чувствует себя отлично. Подписался на ежедневную газету «Зора», очень объективно представляющую все события, которую издает господин Крапчев, а также на журнал «Златорогъ», чтобы иметь реальное представление о литературном процессе. Спрашивал, как я отношусь к временному прекращению действия конституции и роспуску парламента югославским королем Александром, о котором писала «Зора». Письмо заканчивалось постскриптумом: Гаустин извинялся за то, что не понял, что я имею в виду, говоря об «изящной мистификации».
Я несколько раз перечитал письмо, повертел его в руках, даже понюхал в надежде обнаружить какой-то признак иронии. Но увы. Если это была игра, то Гаустин приглашал меня принять в ней участие без уточнения правил. Ладно, я решил принять вызов. Так как я ничего не знал о проклятом 1929-м, следующие три дня мне пришлось провести в библиотеке, изучая старые подшивки «Зоры». Я перечитал внимательно все, что касалось короля Александра. На всякий случай бросил взгляд на предстоящие события: «Троцкий изгнан из СССР», «Немцы приняли пакт Бриана — Келлога», «Муссолини подписал соглашение с папой», «Франция отказала Троцкому в политическом убежище». А спустя месяц: «Германия отказала Троцкому в политическом убежище». Я дошел вплоть до двадцать четвертого октября, узнав о крахе на Уолл-стрит. Еще в библиотеке написал короткий и, как мне показалось, холодный ответ Гаустину, где сообщил свое мнение (подозрительно точно совпадавшее с мнением издателя господина Крайнева) о событиях в Югославии, и попросил его прислать материал, над которым сейчас работает, надеясь, что он поможет мне разобраться в том, что происходит.
Следующее письмо я получил спустя полтора месяца. Гаустин извинялся, что болеет какой-то коварной инфлюэнцией и ничем не может заниматься. Между делом спрашивал, как я думаю, примет ли Франция Троцкого. Я долго размышлял, не пора ли прекратить всю эту историю и написать резкое письмо, которое отрезвит его, но, поразмыслив, решил подождать еще немного.
Я дал ему несколько советов по поводу инфлюэнции, которые он и без того прочитал в «Зоре», порекомендовал не выходить на улицу и делать ежевечерние горячие ванночки с добавлением соли. Я также написал, что очень сомневаюсь, что Франция предоставит Троцкому политическое убежище, как, впрочем, и Германия. Когда пришло следующее письмо, Франция действительно отказалась принять Троцкого, и Гаустин восхищался моим колоссальным политическим нюхом. Письмо было длиннее предыдущего из-за еще двух восторженных излияний. Одно касалось только что вышедшего четвертого номера «Златорога» и новой подборки стихов Елисаветы Багряны, а второе — радиоприемнику марки «Телефункен», который Гаустин в данное время пытался починить. Для этой цели он просил прислать ему радиолампу «Вальво» — ее можно найти на складе Джабарова по адресу: улица Аксакова, дом пять. Он подробно описывал демонстрацию в Берлине двенадцатилампового аппарата доктора Рейсера. Этот аппарат принимал на коротких волнах. «С его помощью можно будет слушать концерты из Америки, представляешь? Ты веришь в это?»
На это письмо я решил не отвечать. И он тоже больше мне не писал. Я ничего не получил от него ни на следующий Новый год, ни через год. Постепенно эта история поблекла. И если бы не те несколько писем, которые я все еще храню, то, наверно, я и сам бы в нее не поверил. Но судьба распорядилась иначе. Спустя несколько лет я вновь получил послание. У меня появилось плохое предчувствие, и я не торопился распечатывать конверт, раздумывая, изменился ли Гаустин спустя столько лет или все усугубилось. Я вскрыл конверт только вечером. Там было всего несколько строчек. Привожу их дословно:
Извини, что беспокою тебя, ведь прошло столько времени. Но ты сам видишь, что происходит. Ты регулярно читаешь газеты, и с твоим политическим нюхом наверняка уже давно предугадал бойню, которая предстоит. Немцы стягивают войска к польской границе. До сих пор я не говорил тебе, что моя мать по крови еврейка (ты же знаешь о том, что произошло в Австрии в прошлом году, да и о Хрустальной ночи в Германии тоже). Этот ни перед чем не остановится. Я предпринял все необходимое и завтра рано утром отправлюсь на поезде в Мадрид, потом — в Лиссабон и уже оттуда уеду в Нью-Йорк. На этом прощаюсь.