Времеубежище
После «Пражской весны» наступило опустошительное лето. И как всегда, когда жизнь ломается, те, кто тогда был на улицах, заняли места в тени того лета и всех последующих лет, а неактивных, осторожно высунувших нос, чтобы понять, откуда дует ветер, пригласили занять их места. Столкновения, битье витрин, выселение, избиения и изнасилования, убийства и тюремные заключения — ломает жизнь не это, а тонкое пронзительное ощущение бессмысленности происходящего, которое обрушивается на тебя в солнечный полдень, когда ты видишь на улицах смеющихся людей и понимаешь, что в этой системе, что вышвырнула тебя из жизни на долгие годы, ничего не изменилось, и дети продолжают рождаться. История может спокойно лишиться половины столетия, для нее это секунда, их у нее в запасе тысячи. Но что делать маленькой мушке — человеку, для которого та самая секунда — вся его жизнь?
Вот из-за таких ощущений в солнечный полдень в Праге и не пожелали выбрать шестидесятые.
Но все-таки в Чехии долго велась битва между тремя возможными государствами. Прежде всего, Первая республика — золотые двадцатые: экономическое чудо; культурный расцвет; одна из первых экономик мира, как взахлеб твердили СМИ, поддерживавшие это движение. Энтузиазм молодой нации, которой все удается… За ними шел черед государства конца XX века, «Нежная революция» 1989 года и, наконец, «Пражская весна» 1968-го, которая изначально тоже имела шансы. Сами названия этих периодов соблазняли: золото, нежность, весна. Из-за двадцатых выглядывала физиономия известного усатого типа, который спокойно забрал бы Судеты и превратил процветающее государство в протекторат. За «Пражской весной» скрывалось холодное русское лето, а за «Нежной революцией» последовали разочарования не сбывшейся до конца мечты.
В конце концов страх того, что должно было последовать за двадцатыми, оказался сильнее страха того, чему предстояло совершиться после девяностых. Великая битва страхов. Таким образом «Нежная революция» победила во второй раз, и Чехия вернулась в девяностые.
В ПОЛЬШЕ тоже существовало движение, тяготеющее к двадцатым и Второй польской республике, но без особого успеха. Дело шло к восьмидесятым, причем там было две фракции. Одна настаивала на возвращении к самому началу десятилетия — Движению сопротивления, появлению «Солидарности» в 1980 году. Ее сторонники настаивали на том, что необходимо реанимировать энтузиазм того времени, напоминали, как всего за несколько месяцев членская масса первого в системе непартийного профсоюза достигла десяти миллионов человек. 10 000 000. Эта цифра выглядела внушительной на протяжении долгих лет.
Однако другая фракция вытащила на поверхность страшилку — генерала в черных очках, Ярузельского. Этот генерал пугал даже мою бабушку в Болгарии, говорившую: «Ложись скорей, а не то придет тот, в черных очках!» После 1980 года наступило военное положение, репрессии, тюрьмы… Поэтому сторонники этой фракции хотели начать все с чистого листа, с конца десятилетия — первых полусвободных выборов, когда выиграл Валенса. Так или иначе, победила фракция, ратовавшая за ранние восьмидесятые. Но Польша решила, что начнет новый период на два года раньше, дабы отметить и избрание Иоанна Павла Второго папой римским — знак Божий, с которого впоследствии и началось славное десятилетие.
В конце концов почти все страны Восточного блока (за исключением Болгарии и Румынии) в качестве желанного места для возвращения и рестарта избрали 1989 год. В этом, конечно, была большая доля здравого смысла, но имелся и личный момент. Где-то там, почти на исходе века, мы все были молоды в последний раз. И те, из пятидесятых, кто свято верил, что конец неминуем, и ждал его, и те, кто помоложе 1968 года, увидевшие в цифре 89 счастливое предзнаменование — 68-й наоборот. И самые молодые из молодых, которым в 1989 году было по двадцать лет и для кого в этом году случилась первая революция. Здесь я могу говорить от первого лица. Наконец-то неслучившееся должно было случиться, все только предстояло, только начиналось, причем в самом конце века.
Я воспользуюсь правом на комментарий, на пояснение свидетеля, ибо был там, прыгал, кричал, ревел, но потом резко постарел из-за перемен в последующие годы. Просто комичный плач по девяностым. Система менялась у нас на глазах, обещая прекрасную жизнь, открытые границы, новые правила… Причем совсем скоро, не сегодня, так завтра. Помню, как мы спорили в 1989 году: «Слушайте, чуваки, не хочу вас расстраивать, но, наверно, должен пройти хотя бы год-другой, чтобы все устаканилось», — пытался воззвать к нашему разуму кто-то из друзей, может быть даже К. «А может, года три-четыре, даже пять», — нерешительно предположил другой. Как мы все на него набросились, разве что не избили. «У-у-у, кто станет ждать пять лет? Алло, гараж! Ты что тут крамолу сеешь? Блин, через три месяца сессия… Хватит уже этих пятилеток…» В то время у нас еще был неприкосновенный запас будущего, и мы смело его распределяли. Впоследствии поняли, насколько наивными мы были. Спустя десятилетие, в нулевые, запаса уже не осталось, и на нас вдруг глянуло его дно. Тогда, где-то в конце десятилетия или начале следующего со временем что-то произошло, что-то перевернулось, перещелкнуло, зациклилось, пошло пузырями и остановилось.
8
Если Скандинавия долго не могла решить, какое десятилетие предпочесть, то РУМЫНИЮ трясло от колебаний, но по другой причине. Весь XX век — метания из стороны в сторону и неблагоприятно сложившиеся обстоятельства, ошибочный выбор, на какого коня вскочить — немецкого, английского или русского. Утрата территорий; битвы; осады; кризисы; внутренние перевороты. Даже революцию 1989 года нельзя назвать нежной. Может быть, только в поздние шестидесятые и ранние семидесятые чуть-чуть приоткрылось окошко (да и то это можно признать с натяжкой) — государство попыталось обрести независимость в разобщенном мире. Потом окошко резко захлопнули, и началось десятилетие нищеты, долгов, пустых полок в магазинах, Секуритате.
«Все эти безмятежные, объевшиеся счастьем народы — французы, англичане… Я из другого мира, у меня за плечами — века непрерывных бед. Я родился в злополучном краю. Наша радость закончилась в Вене, дальше нас ждало Проклятие!» [12]
Беспощадный Чоран!
И так можно сказать не только о Румынии.
Самыми неопределенными и неорганизованными были выборы в АВСТРИИ. Странно, но именно здесь больше всего людей отказались от голосования. А из тех, кто принял участие, отдали почти равный процент голосов в пользу движений, не вполне жизнеспособных. Воспоминание о некогда пестрой многоязычной империи первого десятилетия XX вена, отраженное прежде всего в литературе и наследии Сецессиона, стало потихоньку забываться, как оставленные на веранде кофе и подсохший кусок торта «Гараш». Закончилось десятилетие, впрочем, неблагополучно: убийство эрцгерцога, Великая война, распад и так далее. Процент, который достался Австрии времен аншлюса, вызывал тревогу, впрочем, он был невелик. Все еще не выветрился некий публичный стыд — скорее привычка, нежели убеждение. Еще одним желанным куском торта для избирателей стала Австрия семидесятых — восьмидесятых, сделавшая из своего постоянного нейтралитета постоянный источник доходов. И наконец, девяностые — время, когда тайное предыдущих десятилетий имело шансы стать явным — чемоданчики могли быть вскрыты, чеки обеспечены валютой, а двойные агенты могли предъявить счета своим работодателям.
С таким неконкретным и расплывчатым результатом, касавшимся нескольких десятилетий века, Австрия рисковала раствориться во времени среди соседних империй, а Вена осталась бы городом-музеем, каким всегда и была. Пограничной зоной в географии счастья. Но с минимальным перевесом в процентах вперед вышли все-таки восьмидесятые. В этой победе многие заподозрили тайное вмешательство ультраправых националистов — последователей Хайдера, ибо как раз тогда взошла его звезда. Слушая репортажи из Вены и Зальцбурга, я представил себе, как победители-восьмидесятники быстро организуют новый референдум, в котором учтут и аншлюс, но уже по-домашнему, потихоньку от Европы. Много тайн зарыто в подножии 1939 года.