Тайная жизнь Сальвадора Дали, рассказанная им самим
В семь лет я желал быть Наполеоном… Вот как это произошло. На втором этаже нашего дома жили аргентинцы Mammaс. Одна из дочерей этой семьи, сказочной красоты Урсулина Mammaс, по слухам, стала Каталонкой 1900 года, и еще поговаривали, что образ Каталани списал с нее Эухенио (д'Орс в своей книге «Ла Вен плантада» («Дивно сложенная»). И мой седьмой год начался с того, что меня захватила либидо-светская привлекательность второго этажа. В теплые летние сумерки я подолгу торчал на террасе, пока еле слышимый шорох вверху не подсказывал, что надо мной отворяется балконная дверь. На втором этаже меня обожали так же, как и у нас. К шести вечера вокруг монументального стола в салоне, на котором высилось чучело аиста, собирались пить матэ очаровательные пышноволосые особы с аргентинским акцентом. Матэ подавали в большом серебряном сосуде, который передавали от губ к губам. Эта тесная близость ртов особо волновала и рождала в душе целый вихрь страстей, в котором уже посверкивали острые шипы ревности.
В свой черед и я тянул сладкую жидкость, на мой вкус, слаще меда, а мед – слаще крови. Ведь моя мама, моя кровь, всегда бывала тут же. Мое светское становление, таким образом, было триумфальным шествием от губ к губам, ото рта ко рту, и я желал испить чашу Наполеона, ибо Император также пребывал в салоне второго этажа, ну если не собственной персоной, то уж во всяком случае тут присутствовало его цветное изображение на боку небольшого деревянного бочонка, в котором держали матэ. Этот Наполеон, олимпийски важный, с белым и сытым брюшком, с розовыми мясистыми императорскими щечками, в черной шляпе, точь-в-точь соответствовал моим представлениям о том, каким бы монархом был я сам.
Тогда в моде была песенка.
Napoleon en el finalDe un ramillette colossalЭто изображение Наполеона на боку бочонка овладело моим воображением – столь же нестойким, как яичный желток на блюдце, (разве что без блюдца). И под воздействием питейного Наполеона через посредство матэ произошел резкий скачок моих притязаний от повара до императора. Точно также мои первые эротические ощущения женщин-лошадей, галопировавших по нашей кухне, были незаметно вытеснены светлым образом прелестной Урсулы Mammaс, красотки образца 1900 года. Позже я объясню и опишу со скрупулезностью «думающей машины» мои открытия. Одно из них, в частности, основано на идее питейного Наполеона, в которой материально воплотилось два призрака моего раннего детства. навязчивый бред губ (ртов) и слепой духовный империализм. Это объясняет, почему пятьдесят чашек теплого молока, поставленные на качающийся стул, для меня то же самое, что и пухлые ляжки Наполеона – и до какой степени это верно для всего на свете. Не надо быть сумасшедшим, чтобы суметь представить такое! Выразилось это и в других вещах, не менее странных и еще более неоспоримых в свете этой сенсационной книги. Во всяком случае, достоверно: все, абсолютно все, о чем я говорю здесь, целиком мой грех и единственный мой грех.
Часть первая
Глава первая
Автопортрет в анекдотах
Я знаю, что я ем (и что переварю).
Не ведаю совсем, что я творю.
Я не из тех счастливчиков, кто, улыбаясь, рискует показать застрявшие меж зубов остатки – даже самые крошечные – жуткого и унижающего растения, именуемого шпинатом. Это не значит, что я очень тщательно чищу зубы, просто-напросто я никогда не употребляю шпинат в пищу. Кроме того, что это еда, я приписываю шпинату эстетические и даже нравственные свойства. Отвращение, как часовой, всегда начеку и бдительно следит за моим меню, строгим своим штыком принуждая меня строго ограничивать рацион.
В самом деле, я могу есть лишь то, что имеет явную и понятную форму. И если я терпеть не могу шпинат, то лишь из-за того, что он бесформен, как свобода. Противоположны шпинату краб, омар, рак. Я предпочитаю их, а больше всего люблю маленьких креветок. Они как бы воплощают великолепную философскую идею: носят костяк снаружи и берегут под ним нежную мякоть – так что я назвал бы эту идею ДЕРМА-СКЕЛЕТОМ (понятно, не от дерьмо, а от дерма – кожа). Их твердая анатомия защищает мягкую и питательную сущность, они остаются неуязвимы для внешних провокаций и профанаций и заключены в столь совершенный сосуд, что один только его вид сводит на нет все имперские притязания нашего нёба. А какое наслаждение – с хрустом размалывать зубами головки мелких птиц(Заметьте, что птица способна и в ангелах пробудить каннибалов. В своей «Естественной магии» Лапорт дает рекомендации, как приготовить индюка, не забивая его, живьем. Высший изыск для гурмана!)? Да и возможно ли иным способом вкушать мозги?
Челюсти – вот главный инструмент наших философских познаний. Что может быть более философским, чем высший миг, когда вы всасываете мозг из костей, хрустящих под вашими коренными зубами? Освобождая костный мозг от всех покровов, вы кажетесь себе равным богу. Это брызжет вкус самой истины, мягкой и нагой, извлекаемый из костной скважины, – ухватив ее зубами, вы становитесь обладателем истины в первой инстанции!
Да, стоит лишь раз нарушить свой собственный запрет не есть бесформенного – и не найдете ничего постыдного и позорного в том, чтобы употреблять в пищу нечто клейкое, вязкое, желеобразное, будь то липкий стеклянный глаз, или мозжечок птицы, или сперматозоидноподобный костный мозг, или вялое сладострастие устриц (Я неизменно отказываюсь есть бесформенную груду устриц, разделенных раковинами и поданных в суповой миске, пусть даже самых свежих в мире.). Но предвкушаю ваш вопрос: любите ли вы сыр камамбер и есть ли у него форма? Да, я обожаю камамбер в любом виде, начиная с его изготовления и заканчивая тем, что он невольно приобретает форму моих знаменитых мягких часов. Но, добавлю, если бы кому-то удалось придать камамберу форму шпината, по всей вероятности, я отказался бы от него наотрез.
Прошу также не забывать: бекас с душком, выдержанный в крепком вине и поданный в собственном соку, как это модно в лучших парижских ресторанах, всегда остается для меня – в важной гастономической сфере – символом наибольшей изысканности и подлинной цивилизованности. Стройные очертания ображенного бекаса на блюде поражают меня просто-таки рафаэлевскими пропорциями!
Итак, я знаю точно и определенно, ЧТО ИМЕННО я хочу есть! Тем более поразительно видеть вокруг святотатцев, поглощающих невесть что, как будто есть нужно только чтобы выжить! Я всегда четко сознавал, что именно жаждал постичь умом. Иное дело мои чувства, легкие и непрочные, как мыльные пузыри, – я никогда не мог предвидеть истеричного и нелепого хода своего поведения. Больше того, конечная развязка моих действий поражает меня первого! И так всякий раз: из тысячи радужных шаров моих чувств лишь одному удается спастись от смертельного падения и удачно приземлиться, воплотившись в этот миг в одно из окончательных действий, таких же опасных, как взрыв бомбы. Анекдоты, которые я расскажу, проиллюстрируют это лучше всего. Я изложу их не в хронологической последовательности, а наудачу погружаясь а Прошлое. Изложенные всерьез и без фальши, они – дерма-скелет меня самого, копии моего автопортрета. Они не предназначались для чужих глаз, но в этой книге я решил во что бы то ни стало расправиться с тайнами – и убиваю их своей рукой.
Мне пять лет. Весна в деревне близ Барселоны, в Камбриле. Я гуляю в поле вместе с маленьким, беленьким и кудрявым мальчиком, он младше меня и, значит, я за него в ответе. Он едет на трехколесном велосипеде, а я иду пешком, подталкивая его сзади рукой. Мы проезжаем мост, у которого еще не достроены перила. Оглядевшись и заметив, что нас никто не видит, я грубо толкаю ребенка в пустоту. Он падает с высоты в четыре метра на уступи. Затем я бегу домой сообщать новость. И все часы пополудни полные крови тазы то и дело выносят из комнаты, где ребенку предстоит лежать в постели больше недели. Из непрерывного хождения взад-вперед и, главное, из стыда, который я почувствовал дома, я извлекаю сладкую иллюзию. Я в маленьком салоне ем фрукты, сидя в кресле-качалке, украшенном плетеным кружевом. Огромные вишни из плюша усеивают это кружево на подлокотниках и на спинке кресла. Маленький салон граничит с входом, откуда мне видно самое важное. Ставни из-за жары закрыты снаружи, и внутри – прохладный сумрак. Не припомню, чтобы в течение дня я испытывал хоть малейшее чувство вины. В тот же вечер, на обычной вечерней прогулке, я чистосердечно наслаждался красотой каждой былинки.