Валлийский рассказ (сборник)
Женщина эта — миссис Льюис, прочие соседки не желали с ней знаться — была ее единственной собеседницей, хотя друг у друга в гостях они не бывали. Они вполголоса беседовали у задней стены дома, обменивались извечными жалобами женщин, облеченными в мудрые, рассудительные слова, из которых сам господь бог мог бы кое-что почерпнуть. Как-то миссис Льюис заметила, что теперь, когда младшенький, Тревор, пошел работать, соседка сможет наконец разделаться с долгами; тяжело вздохнув, мать машинально ответила:
— Кормлю здоровых мужиков.
Это было смыслом ее существования. Деньги Тревора, даже когда он начал зарабатывать наравне со взрослыми, не принесли облегчения. Мать по-прежнему брала в долг в лавке. Шестеро мужиков не приносили дохода.
Так что теперь, в свои пятьдесят лет, она все еще не могла спокойно присесть на часок и помечтать о дне, который ей удалось бы провести на берегу моря, одетой наконец в чистое, новое платье, со свежей, словно роза, шляпкой на голове, купленными в магазине готовой одежды.
По утрам она частенько наведывалась к магазину мануфактурных товаров «Лондон-хаус» на углу главной улицы, и на мгновение останавливалась, чтобы украдкой взглянуть на витрину, где стояли две восковые женщины, одна — блондинка, вторая — темноволосая, в платьях последних моделей и улыбались розовой, здоровой улыбкой. Эти две леди, выглядевшие несказанно прекрасными, были для нее теперь более реальными, чем ее прежняя мечта о любящей дочери. Они не обязаны были кормить здоровенных мужиков и потому могли себе позволить находиться в своем уютном пристанище, одетые в меха и шелк, и непринужденно улыбаться. Ей доставляло удовольствие глазеть на них, стоя перед витриной, из-под козырька кепки Энока, которую давно следовало выкинуть; на ногах у матери болтались башмаки без шнурков, сквозь дыры, словно отростки, высовывались пальцы; на ней была юбка из фланели неопределенного цвета, так что она с успехом могла сойти за пугало.
По прошествии недели обеих леди обряжали во что-нибудь новое. В те дни, когда владелец магазина мистер Робертс менял их туалеты, новые наряды стояли у матери перед глазами, пока ее мужчины не возвращались из шахты.
Однажды утром она с испугом обнаружила, что на восковой блондинке надета чудесная ночная рубашка из белого шелка, отделанная кружевами на груди и рукавах, ниспадавшая изящными складками. То, что кто-то может надеть в постели подобную роскошь, потрясло ее, словно удар кулаком в лицо. Кроме того, ее шокировал вид этой великолепной леди, которая была выставлена в витрине для всеобщего обозрения, так сказать, раздетой. Однако, рассматривая витрину, женщина вдруг почувствовала сладостное волнение.
Она отправилась домой, ощущая только что увиденную роскошь на своем теле, словно чистый, желанный покой. И в отом ощущении не было мужчин.
В четыре часа Уолт и пятеро ее покрытых угольной пылью сыновей, стуча подошвами, ввалились в дом, сбрасывая на пол котелки и куртки. На надраенном до блеска деревянном столе уже высились груды бекона и отварного картофеля. Там же стояли шесть огромных тарелок, кувшины, лежали вилки, ножи и ломти хлеба, а посередке была насыпана горсть крупной соли. Они садились обедать, даже не умывшись, в грязной, прямо из шахты, одежде — так что шесть черных лиц, красных ртов и сверкающие белки глаз были настолько одинаковы, что отличить их могла только мать.
Выставив вперед челюсть, она хлопотала у стола, накладыная на каждую тарелку по четыре толстых ломтя бекона, полные поварешки картофеля, поливала их шипящим смальцем, добавляла консервированные томаты. Мужики тыкали концы ножей в кучку соли, посыпали ею содержимое тарелок и принимались за еду. Некоторое время слышно было лишь, как они смачно пережевывали пищу. Мать наливала крепкий черный чай из огромного чайника с обитой кое-где эмалью; чайник был настолько велик, что сгодился бы для кухни какого-нибудь дворца или работного дома.
Наконец кто-то упомянул о футбольном матче, а также о том, что было сказано накануне вечером в пивной у «Мискина» про небольшую гончую. У матери уже был наготове сладкий пирог, она раскладывала его по тарелкам, и мужики принялись трудиться над ним; в мгновение ока опустели все шесть тарелок. За этим последовала разная мелочь: сыр, кекс и джемы. Они перестали есть лишь тогда, когда мать кончила подавать на стол. Неожиданно она сказала:
— Я бы не удивилась, если бы вы тут сидели до светопреставления, лишь бы вам подавали без остановки.
— Верно,— согласился Айвор,— а как насчет персиков?
Ни у одного из них, даже у ее мужа, человека средних лет не было признаков живота или чего-то такого, что указывало бы на то, что они переедают. Работа в шахте делала их поджарыми, у них не было никакого намека на живот. Все они могли бы пить пиво ведрами, словно лошади, но все равно это не было бы заметно. Они потребляли все в количествах, в три-четыре раза превышающих потребности в еде большинства людей, но не позволяли себе никакой роскоши, разве что сыновья намазывали джем на хлеб не тонким слоем, как делают отпрыски миллионеров, а толстым пластом да еще иногда требовали за завтраком ломтики ананаса, словно были королями или принцами крови. Мать, бывало, удивлялась, как они еще не изжевали заодно банки из-под джема своими белыми, сверкающими зубами; при этом ее младшенький, Тревор, обладал правом вылизывать банки, засовывая в них язык почти до самого дна.
По окончании трапезы стол сразу же отодвигался в сторону. Мать втаскивала в кухню деревянную кадку и ставила ее поближе к огню. На конфорках пылающей шиты кипела вода в кастрюльках. Отец всегда мылся первым, в чистой воде. Он забрасывал свою шахтерскую одежонку в угол, рыгал и становился в кадку. Сегодня он, казалось, не спешил. Он стоял и причесывал свои кудри — все еще черные и густые в его пятьдесят лет,— играя мускулами черной от угольной пыли правой руки.
— Эй вы, щенки,— обратился он к сыновьям,— если у вас в моем возрасте будут такие мускулы, как у меня, можете считать себя мужиками.
В ожидании очереди помыться в кадке сыновья бродили по кухне с сигаретами, прилипшими к красным губам, играли мышцами своего молодого тела. Они обычно помалкивали; их отец был сильным, годы, казалось, делали его еще более крепким. Он стоял перед ними, прекрасный в своей наготе, щедро одаренный природой; он о чем-то все думал, наслаждаясь горячей водой, ласкавшей его ступни и икры. Однако его похвальбу услышала жена, метавшаяся взад-вперед с полотенцами, рубашками и ведрами. Раздражение, видимо, нарастало в ней с того момента, когда они, стуча подошвами, ввалились в дом, и она закричала:
— Что ты стоишь и красуешься, как баран? Мойся и проваливай!
Отец не обратил на окрик ни малейшего внимания. Один за другим раздевались сыновья; после третьего купания воду меняли, поскольку к тому времени она становилась густой и вязкой. Они терли друг другу спины, а мать бегала туда-сюда, словно черный, раздраженный паук, срывая на всех злость. Когда самый старший, Еуан, ростом шесть футов и два дюйма, стоя в кадке плюнул прямо в кастрюлю с теплой чистой водой, мать, внезапно разъярившись, схватила грязный угольный совок и звонко припечатала его на мокром сыновьем заду. А между тем то была вода, предназначенная лишь для споласкивания грязной кадки. Сын взвыл, а она крикнула:
— Ах ты мерзавец, плюйся себе в пивной, где пола не жалко! Когда мать вышла, Тревор буркнул:
— Что это сегодня со старухой?
Еуан выбрался из кадки. Удар совком был для него все равно что прикосновение перышка. Тревор ему посоветовал:
— Сполосни-ка свою задницу еще разок: совок отпечатался.
После шести часов вечера все они, включая Уолта, один за другим уходили из дома — наряженные в саржевые костюмы цвета морской волны, шарфы, кепки и желто-коричневые ботинки, сверкая белизной отмытых мылом лиц. Сыновья удалялись, уверенно шагая на своих длинных, легких ногах: они торопились как можно скорее предаться развлечениям; на ходу они по привычке слегка нагибали голову — внизу, в шахте, их высокий рост причинял им некоторые неудобства.