Кэрри
Кэрри вошла в дом и закрыла за собой дверь. Яркий солнечный день исчез, сменившись коричневыми тенями, прохладой и всепроникающим запахом талька. Единственный звук в доме — тиканье старых часов с кукушкой в гостиной. Мама купила их в свое время на благотворительные купоны. Как-то в шестом классе Кэрри хотела спросить ее, не грех ли это, но так и не решилась.
Она прошла в прихожую и повесила пальто в шкаф. Над крючками для одежды висела светящаяся картина, где изображался призрачный Христос, парящий над семьей за кухонным столом. Надпись внизу (тоже светящаяся) гласила: «Незримое присутствие».
В гостиной Кэрри остановилась в центре поблекшего, местами вытертого почти до основы ковра и закрыла глаза, наблюдая за крохотными точками, мелькающими в темноте. В висках так стучало, что Кэрри чуть не выворачивало наизнанку.
Одна.
Мама работала на скоростной гладильной машине в прачечной «Голубая лента», что располагалась в районе Чемберлен-центр. Работала она там с тех пор, как Кэрри исполнилось пять, потому что к тому времени деньги, выплаченные по страховке за смерть мужа, подошли к концу. Смена ее начиналась в семь тридцать и заканчивалась в четыре пополудни. Мама постоянно повторяла, что прачечная — это безбожное место, а самый главный безбожник там — управляющий Элтон Мотт. По словам мамы, для Элта, как его называли в «Голубой ленте», Сатана приготовил в аду особый голубой угол.
Одна.
Кэрри открыла глаза. В гостиной стояли два кресла с прямыми спинками. У стены, под лампой, притулился стол для шитья, где иногда вечерами Кэрри шила платья, пока мама вязала салфетки и рассуждала о Втором Пришествии. На противоположной стене висели часы с кукушкой.
В этой комнате тоже было много религиозных картин, но больше всего Кэрри нравилась висевшая над ее креслом. На ней изображался Иисус, который ведет агнцев по холму, такому же гладкому и зеленому как поле для гольфа в Риверсайде. Другим картинам недоставало ощущения покоя: то Иисус изгоняет торговцев из храма, то Моисей обрушивает на поклоняющихся золотому тельцу каменные скрижали, то Фома Неверующий прикладывает руку к ране на боку Христа (о, ужасное очарование этой картины и ночные кошмары, преследовавшие ее в детстве), то Ноев ковчег над тонущими в волнах, грешниками, то Лот со своей семьей, спасающийся перед великим сожжением Содома и Гоморры.
На маленьком столике стояла лампа, под которой лежала стопка религиозных брошюр. На обложке самой верхней изображался грешник (его духовный статус не вызывал сомнений — лицо человека было искажено мучительной гримасой), пытающийся залезть под огромный валун. Заголовок гласил: «И не скроет его В ТОТ ДЕНЬ даже камень!»
Но самой главной чертой убранства комнаты, сразу притягивающей взгляд, служило огромное гипсовое распятие высотой фута в четыре на дальней стене. Мама заказала его по почте аж из самого Сан-Луиса. Приколотый к кресту Иисус застыл со сведенными словно болезненной судорогой мышцами и раскрытым в мучительном стоне ртом. Из-под тернового венца сбегали по вискам и лбу алые ручейки крови. Глаза закатились вверх — типичная для всех средневековых изображений маска агонии. Обе руки у него были в крови, а ноги приколочены к маленькой гипсовой перекладине. В детстве это изображение Христа постоянно вызывало у Кэрри кошмары, в которых искалеченный Иисус носился за ней по коридорам сна с молотком и гвоздями в руках, умоляя принять свой крест и последовать за Ним. Лишь совсем недавно эти сны трансформировались во что-то менее понятное, но гораздо более зловещее. Казалось, он хочет не убить ее, а сделать что-то еще более ужасное.
Одна.
Боль в низу живота чуть отпустила. Кэрри уже не думала, что умрет от кровотечения. Слово «менструация» вдруг сделало все логичным и неизбежным. Это просто ее «месячные». Кэрри испуганно хихикнула в настороженной тишине комнаты. Слово почему-то ассоциировалось у нее с дурацкими телевикторинами: «Ваш шанс! В этом месяце вы можете выиграть бесплатную поездку на Бермуды!» Подобно воспоминанию о каменном граде, сведения о менструальном цикле, похоже, давно хранились у нее в памяти, только притаились и ждали своего часа.
Кэрри повернулась и, тяжело ступая, двинулась вверх по лестнице. Деревянный пол в ванной комнате был выскоблен чуть не до белизны («Чистота сродни Святости»), а у стены стояла большая ванна на литых когтистых лапах. Из-под хромированного крана капало, и на эмалированной поверхности ванны давно уже образовался длинный ржавый потек. Душа у них не было: мама говорила, что это грех.
Открыв шкафчик для полотенец, Кэрри принялась перебирать его содержимое — целенаправленно, но аккуратно, возвращая все на свои места, чтобы мама ничего не заметила.
Синяя коробка оказалась в самой глубине шкафа, между старыми полотенцами, которыми они больше не пользовались. На коробке было размытое изображение женщины в длинной, просвечивающей ночной рубашке.
Кэрри достала салфетку и взглянула на нее с интересом. Она часто вытирала такими же помаду, что носила с собой в сумочке — один раз даже на улице. И теперь ей вспомнились (или показалось, что вспомнились) удивленные, шокированные взгляды. Лицо ее запылало. И ведь они действительно говорили ей что-то. Стыд тут же сменился раздражением и обидой, щеки побелели.
Она прошла в свою крохотную спальню. Тут было еще больше религиозных картин, только в основном с агнцами, а не со сценами праведного гнева. Над комодом висел вымпел Ювинской школы. На самом комоде — Библия и светящийся в темноте пластиковый Христос.
Кэрри принялась раздеваться — сначала кофточку, затем ненавистную юбку ниже колен, комбинацию, пояс, чулки. Куча тяжелой одежды с пуговицами и резинками вызывала у нее чувство отвращения. На полке в школьной библиотеке лежала целая стопка старых номеров «Семнадцатилетней», и Кэрри часто перелистывала эти журналы, старательно храня на лице выражение идиотского спокойствия. Манекенщицы в своих коротеньких юбчонках, колготках и нижнем белье с рисунками и кружевами выглядели так легко и естественно, но именно этим словом — легкие, то есть доступные — мама называла их. И разумеется, Кэрри знала, каков будет мамин ответ, если она когда-нибудь заикнется о чем-то подобном. Кроме того, она понимала, что в таком белье ей будет далеко до естественности. Голая, греховно-голая, очерненная грехом эксгибиционизма, и каждое дуновение ветерка, ласкающего ноги, вызывает греховную похоть. Конечно же, им не составит труда догадаться, как она себя чувствует. Они всегда понимали. И они опять что-нибудь придумают, унизят ее, обсмеют грубо, бесчеловечно затолкают обратно в отведенную для нее, словно для шута, нишу.
Она знала, что достойна
(чего)
другого места. Да, она немного полновата в талии, но иногда ей становилось так паршиво, одиноко и тоскливо, что единственным способом заполнить эту зияющую заунывную пустоту было есть, есть и есть. Впрочем, и не настолько уж она полна. Организм сам не позволял ей перейти определенный предел. А ноги даже красивые, ничуть не хуже, чем у Сью Снелл или Викки Хэнском. Она могла бы
(что что что)
могла бы перестать есть шоколад, и тогда прыщи обязательно пропадут. Непременно. А еще она могла бы сделать прическу. Купить колготки и зеленые или синие обтягивающий рейтузы. Нашить себе коротеньких юбчонок и платьев. Стоит-то это всего ничего. Она могла бы, могла бы…
Жить!
Кэрри расстегнула тяжелый хлопчатобумажный лифчик и уронила его на пол. Гладкие, молочно-белые, твердые груди со светло-кофейными сосками. Она притронулась к ним ладонями, и ее охватила дрожь. Зло, грех. Мама не раз говорила ей про Нечто. Опасное, древнее, невыразимо греховное Нечто. Нечто, которое может сделать ее Слабой. «Остерегайся, — говорила мама. — Оно является по ночам и заставляет думать о грехах, творящихся на автостоянках и придорожных мотелях».
Но хотя времени было всего девять двадцать утра, Кэрри поняла, что к ней пришло то самое Нечто. Она снова погладила руками груди.