Гайдамаки
то и вас любого примет,
как родного сына.
Там помолимся — и гайда
в путь на Украину!»
Принимай поклон наш, батько!
С твоего порога
благослови моих деток
в дальнюю дорогу!
Интродукция
Было время, гордо шляхта
голову носила,
с москалями и с ордою
мерялася силой,
с турком, с немцем... Было время,
мало ль что бывало!
Шляхта Польшей управляла,
чванилась, гуляла.
Королем играла шляхта.
И король тот — горе! —
так скажу: не Ян Собеский,
не Стефан Баторий!
Все другие перед шляхтой
в рот воды набрали.
Сеймы, сеймики ревели,
соседи молчали.
Да смотрели, как из Польши
короли сбегали,
да слушали, как шляхетство
глотки надрывает.
«Nie pozwalam! Nie pozwalam!» —
шляхта завывает.
А магнаты палят хаты,
сабли закаляют.
Испокон дела такие
творились в державе,
да уселся Понятовский
на престол в Варшаве.
Решил он со шляхтой быть построже
прибрать к рукам — да не сумел!
Добра хотел ей, а быть может,
еще чего-нибудь хотел.
Одно лишь слово «Nie pozwalam»
отнять у шляхты думал он
сперва... Но Польша запылала,
паны взбесились. Крик и стон...
«Гонору слово, дарма праця!
Пся крев! Прислужник москаля!»
На клич Пулавского и Паца
встает шляхетская земля...
И — разом сто конфедераций.
Разбрелись конфедераты
по Литве, Волыни,
по Молдавии, по Польше
и по Украине.
Разбрелись — и позабыли
о воле, о чести.
Сговорились с торгашами,
чтобы грабить вместе.
Что хотели, то творили,
церкви осквернили...
А в ту пору гайдамаки
ножи освятили.
Галайда
«Ярема, герш-ту, хам ленивый,
веди кобылу, да сперва
подай хозяйке туфли живо,
неси воды, руби дрова.
Корове подстели соломы,
посыпь индейкам и гусям.
Да хату вымети, Ярема.
Ярема, эй! Да стой же, хам!
Как справишься, беги в Ольшану —
хозяйке надо. Да бегом!»
Ярема слушает молчком.
Так измывался утром рано
шинкарь над бедным казаком.
Не знал Ярема о другом...
Не знал горемычный, что зрела в нем сила
что сможет высоко над небом парить,
не знал, покорялся... О, Боже мой милый,
трудно жить на свете, а хочется жить!
Любо видеть солнце, как оно сияет,
хорошо послушать, как море играет,
хорошо весною по лесу ходить,
знать, что сердце чье-то по тебе томится...
О, Боже мой милый, как радостно жить.
Сирота Ярема, сирота убогий,
ни сестры, ни брата — никого не знал.
Вырос у хозяйских, у чужих порогов,
но не проклял доли, людей не ругал.
И за что ругать их? Разве они знают,
кого встретить лаской, кого истязать?
При готовой доле пусть себе гуляют,
а сиротам долю самим добывать.
Бывает, заплачет Ярема украдкой
и то не о том, что невесело жить,
что-нибудь припомнит, помечтает сладко.
Да и за работу. Живи — не тужи.
Мать, отец не в радость, светлые палаты,
если не с кем сердце сердцу поверять.
Сирота Ярема — сирота богатый:
есть ему с кем плакать, кого утешать.
Есть карие очи — звездами сияют,
есть белые руки — нежно обнимают,
есть девичье сердце — согрето любовью,
что плачет, смеется, стучит, затихает,
над сиротским изголовьем
средь ночи витает.
Вот такой-то мой Ярема,
сирота богатый.
Был и я таким когда-то,
да прошло, девчата.
Поразвеялось, минуло,
и следа не видно.
Плачет сердце, как припомню...
горько и обидно.
Куда все девалось, куда запропало?
Легче было б слезы, тоску выливать.
Люди увидали, ведь им было мало:
«Зачем ему доля? Лучше отобрать.
Он и так богатый!...»
Богат на заплаты
да еще на слезы — кому утирать?
Доля моя, доля! Где тебя искать?
Вернись, моя доля, вернись в мою хату,
приснись мне хотя бы... Не хочется спать!
Люди добрые, простите,
что не к ряду начал.
Про свою запел недолю...
да не мог иначе.
Может, встретимся, покамест
еще ковыляю
за Яремою по свету,
а может... не знаю.
Худо, люди! Всюду — худо!
Нет нигде отрады.
Куда гнут, как говорится,
туда гнуться надо.
Гнуться молча, улыбаться,
не подавать виду,
чтобы люди не узнали
про твою обиду.
Пусть их ласка… достается
тому, кто доволен,
пусть во сне ее не видит
сиротская доля!
И рассказывать постыло,
и молчать нет силы.
Лейся ж, слово! Лейтесь, слезы,
чтобы легче было.
Я поплачу, поделюся
моими слезами —
да не с братом, не с сестрою,—
с глухими стенами
на чужбине. А покамест
корчму приоткроем:
что там делается?
Лейба
согнулся дугою,
у постели над светильней
считает монеты.
А в постели — вся раскрыта
и полураздета —
спит еврейка молодая
на жарких подушках,
разметалась, раскидалась,
томно ей и душно.
Спит тревожно, беспокойно, —
одинокой тяжко,
ночью словом обменяться
не с кем ей, бедняжке,
хороша, бела еврейка!
Что-то шепчет пылко!
Это — дочь. Отец же — рядом,
чертова копилка.
Дальше — Хайка, спит хозяйка
в перинах поганых.
Где ж Ярема? Тот шагает
по пути в Ольшану.
Конфедераты
«Открывай живей, Иуда,
пока не битый ты у нас!
Ломайте двери, ждать докуда,
прокуда старый!»
«Я сейчас! Сейчас, постойте!..»
«Или с нами
шутить задумал? Что там ждать!
Ломайте двери!»
«Я? С панами?
Как можно? Дайте только встать!
(А сам: «Вот свиньи-то!») Как можно?»
«Ломайте двери, что смотреть!»
«Прошу панов ясновельможных...»
Упала дверь, взвилася плеть,
метнулся Лейба с перепугу.
«На, лукавый, на, поганый,
На, свиное ухо!»
За ударами удары
посыпались глухо.
«Не шутите, ваша милость!
Прошу, прошу в хату!»
«На еще раз! На еще раз!
Получай, проклятый».
Поздоровались. «Где дочка?»
«Померла, панове...»
«Лжешь, Иуда!» Снова плети.
«Носи на здоровье!..»
«Ой, паночки-голубочки,
в живых ее нету!»
«Брешешь, шельма».
«Провались я
на месте на этом».
«Признавайся, куда спрятал.
поганая рожа!»
«Померла. Не стал бы прятать,
карай меня, Боже!»
«Ха, ха, ха, ха! Литанию
читает, лукавый,
а не крестится!»
«Панове, не умею, право».
«Вот так!» Лях перекрестился,
а за ним Иуда.
«Браво, браво, окрестили!
За такое чудо
магарыч с тебя придется,
слышишь, окрещенный,
магарыч!»
«Сейчас! Минутку!»
Ревут оглашенно.
Поставец, горилки полный,
по столу гуляет.
«Еще Польска не згинела», —
не в лад запевают.
А хозяин окрещенный
из погреба в хату
знай шныряет, наливает,
а конфедераты
знай кричат: «Горилки! Меду!»
Лейба суетится.
«Эй, собака, где цимбалы?! —
ходят половицы. —
Краковяк играй, мазурку,
давай по порядку!»
Лейба служит, хоть бормочет:
«панская ухватка!..»
«Ладно, будет. Запевай-ка».
«Не могу, не стану».
«Запоешь, да будет поздно!»
«Что же петь вам? Ганну?..
«Жила-была Ганна
в хате при дороге,
божилася
и клялася,
что не служат ноги;
на панщину не ходила,
охала, стонала,
только к хлопцам,
что ни вечер,
в потемках шныряла».
«Будет, будет. Не годится,