Сто суток войны
Мы приехали в типографию ночью. Там же, в типографии, помещалась редакция фронтовой газеты на немецком языке. Из нашей редакции мы застали там машинистку и выпускающего, больше никого не было. Я сел готовить материал и к ночи, отдиктовав все, что мог, сдал в набор.
Никто ничего не ел и как-то даже не хотелось. Часа в два ночи я лег спать на полу, положив под голову шинель. Меня разбудил дневальный:
— Товарищ батальонный комиссар, к телефону.
Еще толком не проснувшись, я подошел к телефону. По телефону спросили:
— Товарищ Симонов?
— Да.
— Это говорит Курганов. Сейчас я приеду к вам.
Мне было совершенно все равно — приедет ко мне кто-нибудь или не приедет, только бы поскорее снова уснуть. Не вдаваясь в расспросы, я сказал звонившему человеку, чтобы он приезжал, и снова лег спать. Проснулся я оттого, что меня тряс за плечо Оскар Эстеркин, в газете подписывавшийся Кургановым, которого я давно и хорошо знал, но мне просто не пришло в голову, когда он говорил по телефону, что это тот самый Курганов. Точно так же, как и ему, когда он дозвонился до типографии «Красноармейской правды», не пришло в голову, что батальонный комиссар Симонов, который спит и которого он велел разбудить, — это именно я.
Оскар был точно такой же, каким я привык его видеть в Москве, в редакции «Правды», у Кружкова, или в театрах, на премьерах. Казалось, что он все еще пишет свои театральные рецензии. На нем была кепка, измятый полосатый штатский пиджачок с орденом «Знак Почета» за полярные экспедиции, измятые брюки и стоптанные полуботинки.
Как выяснилось, именно в таком вот виде он попал 24 июня ночью в горящий Минск, а потом шел оттуда до Могилева — без малого двести километров — пешком и видел все творившееся на дорогах. Видел еще больше, чем я. Его приютили у себя секретари ЦК Белоруссии, которые приехали сюда и жили в каком-то доме под Могилевом. Оттуда он дозвонился сюда, обрадовавшись, что нашел хоть какую-нибудь газету. Мы проговорили два часа и заснули под утро.
Утром нас разбудил Устинов, предложивший ехать вместе с ним в штаб. В буфете оказались тульские пряники и свежее могилевское пиво. Мы пили его, закусывая пряниками. Вечером этого же дня в первую бомбежку Могилева пивоваренный завод был разбит.
Приехав в штаб, пошли информироваться в оперативный и в разведотдел. В штабе была еще большая сумятица, чем вчера. В лес, где он размещался, в общем, могли пройти все, кто хотел. Зато, попав туда, никто не мог найти, где какой отдел штаба. Получалась конспирация шиворот-навыворот. Все это уладилось только потом, когда штаб стоял уже в Смоленске. А здесь надо было бродить часами в поисках того, что тебе нужно. Отделы штаба стояли в лесу, в палатках, а некоторые размещались прямо на машинах и около машин.
Первые бомбежки и обстрелы дорог приучили к маскировке, и маскировались в эти дни быстро и ловко. Нам рассказали, что сбито два немецких бомбардировщика и захвачен летчик. Насколько я понял из разговоров, здесь это был первый пленный летчик за войну.
Летчика привезли в штаб только к темноте. Это был фельдфебель с железным крестом — первый немец, которого я видел на войне.12 Я шел вместе с несколькими работниками политотдела и четырьмя конвоирами, которые вели этого немца, раненного в спину.
Мы никак не могли в темноте найти разведотдел. Потом часть группы пошла искать его, а я с конвоирами и одним политработником остался вместе с немцем. Немца положили на траву. Он лежал с завязанными глазами и стонал. И я перекинулся с ним несколькими словами на своем немецком языке. Он сказал, что ему больно; холодно, и попросил разрешения сесть. Мы его посадили.
Этот первый немец был событием. Все толпились вокруг него. Кто-то сказал, что его уже допрашивал сам маршал. Какой из маршалов — я не понял.
Накрывшись шинелью, я закурил. Огонек под шинелью едва тлел, но какое-то проходившее мимо начальство страшно закричало: «Кто курит?!»
Наконец разведотдел нашли. Немца привели в маленькую палатку, где при свете ручного фонаря, придерживая и оттягивая к земле полы палатки, чтобы не просвечивало, скорчившись, долго его допрашивали.
Это был первый увиденный мною представитель касты гитлеровских мальчишек — храбрых, воспитанных в духе по-своему твердо понимаемой воинской чести и до предела нахальных. Очевидно, именно потому, что он был воспитан в полном пренебрежении к нам и вере в молниеносную победу, он был ошарашен тем, что его сбили. Ему это казалось невероятным.
В остальном это был довольно убогий, малокультурный парень из Баварии, приученный только к войне и больше ни к чему. Ландскнехт и по воспитанию, и по образованию. Самое интересное было то, что, будучи сбит у Могилева и имея компас, он пошел не на запад, а на восток. Из его объяснений мы поняли, что по немецкому плану на шестой день войны, а именно 28-го, то есть вчера, немцы должны были взять Смоленск. И он, твердо веруя в этот план, шел к Смоленску.
Вернулся я в редакцию ночью. Опять на грузовике. Опять наган на коленях. И бесконечные контроли на дороге.
Могилев слегка бомбили. Наборщик типографии, старый еврей, во время бомбежки несколько раз лазил на крышу. Он говорил, что бомба непременно пройдет через такую слабую крышу и разорвется внизу. Мы тогда над ним смеялись, хотя он был не так далек от истины.
Ночью мы с Кургановым сидели в типографии. Остальные работники редакции съехались, но ночевали где-то в палатках. Что до меня, то я предпочитал ночевать в типографии — по крайней мере здесь был сухой пол. А к бомбежкам после первых трех суток войны я был почти равнодушен.
По-прежнему все было непонятно. Настроение было отчаянное. С одной стороны, газеты и радио сообщали об ожесточенных танковых боях, о сдаче каких-то небольших городков на границе — о Минске не упоминалось, сообщалось только о взятии Ковно и, кажется, Белостока. А между тем тут, в Могилеве, уже ходили слухи, что бои идут под Бобруйском и под Рогачевом. А что Борисов взят немцами — это я точно знал сам. Создавалось такое ощущение, что там впереди дерутся наши армии, а между ними и нами находятся немцы. Так потом в действительности здесь, на Западном фронте, и оказалось. Только с той разницей, что большинство этих наших армий было окружено и выходили они частями. Но сидя здесь, в Могилеве, ничего нельзя было понять. И только теперь я понял, если я действительно прав, что в первые два-три дня войны, понеся страшные поражения на границах, мы решили не поддерживать всех, кто там оставался, и не помогать этим окруженным частям, бросая на съедение новые дивизии. Решили оставить всех, кто дрался там, впереди, на произвол судьбы, драться и умирать, а из всего того, что было в тылу, далеко на линии Орша — Шклов — Могилев, по Днепру и Березине организовать новую сплошную линию обороны, пропустить через нее остатки разбитых частей и встретить немцев на этой второй линии.
Так и случилось в первые июльские дни. И именно это жестокое, но единственно правильное решение спасло нас в тот период войны.
Если бы подбрасывали вперед, в неизвестность, на помощь разбитым частям дивизию за дивизией по мере их подхода, то они тоже были бы разгромлены в этой каше, и немцы на их плечах действительно за шесть недель дошли бы до Москвы.
По утрам через Могилев тянулись войска. Шло много артиллерии и пехоты, но, к своему удивлению, я совсем не видел танков. Вообще за все свое пребывание на Западном фронте до 27 июля я не видел ни одного нашего среднего или тяжелого танка. Так до сих пор и не знаю, где они были. Легких видел довольно много, особенно 4–5 июля на линии обороны у Орши, о которой тогда говорили как о месте будущего второго Бородино.
Уже не помню всех деталей тех дней. Помню, поражало, что в Могилеве по-прежнему работали парикмахерские и что вообще какие-то вещи в сознании людей не изменились. А у меня было такое смятенное состояние, что казалось, все бытовые привычки людей, все мелочи жизни тоже должны быть как-то нарушены, сдвинуты, смещены против обычного. На самом деле, конечно, это не было так и не могло быть.