В конце концов
Начало войны застало меня в Молодечно. Весь первый период фашистского нашествия, тяжелых отступлений наших войск мне хорошо знаком. От Молодечно до Подмосковья вместе с армией прошел я этот путь и, по правде говоря, сполна испил всю горечь отступления. Сотни раз был под минометным, артиллерийским обстрелом, под шквалом пулеметного огня, зверских вражеских бомбардировок и, конечно, не надеялся, что останусь жив и вернусь к любимой работе. И если бы мне тогда сказали, что я буду в 1946 году в числе корреспондентов газеты «Правда» на Нюрнбергском процессе и мне будет поручено запечатлеть облик тех, кто повинен во всех человеческих страданиях в последнюю войну, я бы не мог этому поверить. Тогда это казалось совсем несбыточным и уж наверное намного дальше по времени, чем что случилось на самом деле. Наша армия, наш народ победили фашизм, и каждый человек вернул себе счастье любимого труда и свободы.
Все это я вспоминаю сейчас для того, чтобы острее передать чувства гордой радости и торжества, какие я испытывал, держа снова любимый карандаш на Нюрнбергском процессе. Это был уже не тот карандаш, которым я рисовал Маркса, Энгельса и мирные образы русских пейзажей. Это был карандаш, острие которого затачивалось все четыре года войны, поэтому карандаш был мне дорог не только как художнику, а прежде всего, как воину, как делегату от миллионов погибших в войне жертв. Этим карандашом я хотел выразить свои отношения ненависти и презрения, какие чувствовал весь наш народ к фашизму и его вдохновителям.
Прилетел я в Нюрнберг в военной форме капитана и, очутившись в зале Международного Трибунала, в нескольких шагах от скамьи подсудимых, вначале оторопел. Уж очень, казалось, громадной была ответственность моя как корреспондента. В зале много было нашего брата-художника, но моя судьба была судьбой советского военного художника, поэтому мне было очень страшно перед окружавшими меня людьми за честь моих капитанских погон и мой карандаш.
В первый день, в первую половину заседания от десяти до часу, до самого перерыва, я сидел как зритель, удивлялся увиденному и вспоминал события минувшей войны. Громадные пласты истории последних десятилетий, разбой и захват стран гитлеровской кликой и, наконец, нашествие фашистской орды на советскую землю, а дальше – сотни и тысячи личных ощущений фронта, где я сам был участником и свидетелем событий.
Думая обо всем этом, в первый день я боялся вынуть карандаш и прикоснуться к бумаге. Где взять ту силу выразительности, обличия, будет ли достаточным мой реалистический рисунок, чтобы им сказать все то, что я чувствовал! Вначале я сел в зале слева, в первый ряд, отведенный для прессы. Меня «соблазнил» Геринг, он был от меня всего в трех метрах, но, увы, заслонял собой всех сидящих с ним на скамье (скамьи были перпендикулярны к местам прессы). Поэтому, чтобы видеть всех преступников, я должен был сесть в правой стороне зала, но таким образом расстояние от меня до скамьи подсудимых стало не менее 20 метров. Рисовать на этом расстоянии, глядя невооруженным глазом, было невозможно. Поэтому уже в перерыве я достал бинокль восьмикратного увеличения и делал свои первые рисунки при его помощи. То, что получалось вначале, было очень далеко от того, что я хотел. Я стыдился этих рисунков и старательно прятал их. Вскоре я заметил, что работать, находясь в первом ряду прессы, неудобно из-за того, что мой способ пристрелки слишком открыт. Стоит направить бинокль на кого-либо из преступников, как они сразу это чувствовали – отворачивались или закрывали себя газетой, журналом. Я пересаживался в третий, четвертый ряды. Это хорошо прятало меня от внимания моих объектов, но прибавляло много дополнительных трудностей. Через сидящих впереди я мог хорошо наблюдать за всеми, но беда заключалась в том, что мои «смотровые щели» через спины и головы впереди сидящих не были постоянны. Они то уменьшались, то увеличивались, меняли форму или совсем исчезали. Естественно, что сидевшие реагировали на события, переговаривались, и поэтому мне часто приходилось прекращать рисунок на самом интересном месте и не потому, что объект изменял положение, а из-за того, что впереди сидящие закрывали его от моих глаз. Поэтому, как ни огорчительно, я в таких случаях вынужден был переключаться на другой объект, выжидая удобного момента для продолжения прерванного рисунка. Чтобы не терять время, часто приходилось одновременно делать по два, три рисунка. Бывало так, что острота выражения кого-либо требовала мгновенного наброска, когда надо дорожить секундой. От напряжения я начинал нервничать, а положение мое было такое: левая рука занята биноклем, а правой рукой приходится рисовать, и держать бумагу и менять карандаш, и поправлять наушники и, что особенно трудно, не толкать рядом сидящих соседей. И вот тут-то и были у меня срывы: то упадет нечаянно бумага, а то – еще хуже – коробка с карандашами, и сразу на тебя все оглядываются, да так поройсердито, что заставляют сильно переживать свою оплошность. Такое состояние еще больше нервировало меня и, конечно, не помогало успеху.
Как и каждому художнику, мне хотелось добиться самых лучших результатов. Хотелось работать изо всех сил, и в то же время знать, как и что делают другие: английские, французские, норвежские, польские художники. Я с интересом заглядывал в их альбомы. Но вскоре понял, что мне надо беречь каждую минуту и не уставать от трудностей, добиваясь цели.
Я уже присмотрелся к скамье подсудимых и хорошо представлял себе, в каком положении каждый из них выглядит наиболее выразительно, и этот момент выжидал, рисуя попутно много из того, что вызывало интерес в зале. А в зале были представители разных народов, корреспонденты разных стран, гости, свидетели, защитники, судьи, представители обвинения, секретариата, охраны и проч. Везде разные характеры отношений, разная форма – все это для меня необычно, ново. Естественно, это помогало остроте восприятия и остроте творчества. То, что я через наушники мог слушать процесс на своем родном языке, тоже способствовало мгновенной ориентировке и знанию того, что есть и что ожидается в зале, когда и где может возникнуть острая ситуация. Часть прений сторон, неожиданное включение в разбор дела свидетелей рождали острые моменты, напряжение, так что работать в зале было всегда интересно.
В Нюрнберге я был 40 дней. За этот срок я изобразил всех преступников, защиту, судей, свидетелей советского Обвинения, сделал много рисунков в кулуарах Трибунала и задумал ряд тем, какие хотел осуществить на основе собранного материала.
После всего, что я сделал, мне не хотелось ни одного дня оставаться там больше. Правда, сейчас, просматривая всю свою серию рисунков, я прихожу к выводу, что можно было бы еще и еще работать и добиться лучшего. Но это, видимо, так бывает всегда и у всех.
Касаясь портретной выразительности, я хочу вспомнить наиболее ярких представителей положительных характеристик Нюрнбергского процесса и их антиподов.
Запомнились мне особенно ярко многие представители советской делегации. Я не буду касаться подробностей их характеристики (это заняло бы очень много места), но скажу, что постоянное общение и чувство локтя с такими нашими делегатами, как Константин Федин, Всеволод Вишневский, Борис Полевой, Юрий Яновский и многие другие, давало мне чувство гордости, ответственности и добавочной энергии для выполнения своего долга художника.