Финист – ясный сокол
Часть 20 из 104 Информация о книге
Смейтесь надо мной, ибо я ваш корень. Не родите детей в душных горницах, родите их среди кривых ракит и прямых осин, под синим небом, под белыми облаками, под золотой деньгой солнца, на той земле, по которой шагали ваши щуры и пращуры, смеясь и наслаждаясь. Пойте песни, смейтесь и радуйтесь. В кромешной темноте, во дворе кузнецова хозяйства, я совсем не увидел растянутой сети, как ни приглядывался; птицеловы туго знали своё дело. Но мои чувства были обострены, я понимал: сеть – вот она, над моей головой, готова, звенит от напряжения, как и я сам. Некоторое время я стоял, оглядываясь и не понимая, что делать. Всё вокруг безмолвно замерло в грозовом предощущении, и я стал мечтать, что вот, разразится буря, с молниями, с ветром, сшибающим с ног, – и не прилетит оборотень, побоится, отменит визит, и ничего не будет: ни охоты, ни драки, ни крови. Но я бы прилетел. К такой девке, как Марья, – прилетел, прибежал бы, приковылял, в любую, самую жуткую непогоду, хоть конец света наступи, хоть разразись рагнараёк, или как там он называется у бессердечных свеев, пьющих рыбью юшку. Услышал тихий свист: это Кирьяк меня звал. Они ждали за углом: четверо бесшумных. На миг мне показалось, что у птицеловов горят глаза: нехорошим, зелёным светом, словно болотные огни мерцают ядовито. – Пошли, – прошептал старый Митроха. – Осталось последнее дело сотворить. Я уже понял, какое. Они двинули вперёд, я – следом. Зарница полыхнула над головой, осветив деревья и спины идущих впереди моих друзей. Шли быстро, спешили. До полуночи оставалось совсем ничего. И вот: треснул мир, и первый настоящий удар грома заставил меня задрожать и вжать голову в плечи. Ветер прокатился по верхушкам деревьев: ледяной, тугой, яростный. Мы шагали на тот же холм, где позавчера играли гульбище. Конечно, нам был нужен холм; чем выше – тем лучше. Ветер налегал. Мы поднялись на утоптанную, лысую вершину, и под моими ступнями захрустели угли давно потухших праздничных кострищ. Здесь одноглазый птицелов вытащил из торбы деревянную колоду длиною в полтора локтя: это был редкий предмет – малый требный идол, истукан чёрного бога, вырезанный из полена, выскобленный ножом и тщательно завёрнутый в рядно. Черты его лица я не разглядел во мраке – только глазницы, вырезанные глубоко и посаженные близко друг к другу: чёрный бог, как все знают, косоглаз. Нижняя часть колоды была заострена: таких истуканов берут с собой князья и ярлы, отправляясь в походы; перед малыми идолами они вершат требы вдали от родины, в степях, в краях булгар, хазар, сарматов и тюрков. Одноглазый размотал рядно и с размаха воткнул истукана нижним концом в землю, более или менее крепко; отошёл в сторону, посмотрел, затем вернулся и утвердил ещё раз, обратив круглую шалыгу истукана точно вверх. Второй птицелов что-то прошептал первому, но что именно – я не услышал. На мою вспотевшую голову, на голые руки упали первые, твёрдые капли дождя. Тьма была – хоть глаз выколи, но я видел всё, а чего не видел – о том догадывался. Настала очередь второму птицелову размотать свою торбу. Он извлёк живую птицу. Ворона. Полузадохшегося, спутанного тесьмой. Это был крупный, в аршин, и, видимо, очень старый и сильный ворон, с клювом, способным пробить человеческий череп. Ужас обуял меня, плечи намокли от падающей с неба холодной воды, и я открыл было рот, чтобы крикнуть, возразить, воспрепятствовать, и, может быть, я даже действительно крикнул что-то бранное – но кривая бешеная молния прочертила небосвод прямо над моей головой, и новый удар грома заглушил мой протестующий вопль. В тех местах, где я был рождён, ворона считали хранителем общинной памяти, и многие семьи вели свой род от ворона. В том числе и моя мать. Кирьяк, Митроха – стояли рядом и молчали. На Митроху я не держал обиды. Вообще о нём не думал. Он был временный напарник. Ещё совсем недавно я и знать его не знал. Но Кирьяк, друг ранних лет, считай – брат, мог бы возразить. И не просто мог бы, а был обязан. Его семья тоже вела род от ворона. Ему, рыжему богатырю, ничего не стоило двумя тычками опрокинуть обоих кривошеих сволочей, и воспрепятствовать гадкому действу, освободить волшебную птицу – но увы; он ничего не сделал. Я в первый раз видел, как подносят требу нижним богам. Конечно, они жертвовали ворона, умную и сильную птицу, и притом дорогую. В любом городе нашего мира найдётся тот, кто купит у вас пойманного ворона, чтобы зарезать и пролить его кровь на язык хозяина нижнего мира. В любой селитьбе найдётся хоть один желающий умертвить чернокрылого князя птиц, дабы приблизить чью-то беду, смерть, болезнь или досаду. – Нет! – крикнул я. Одноглазый птицелов тут же обратил ко мне кривое лицо. – Ты против? – Да! Против! – Тогда давай что-то другое. Подошёл второй птицелов, которого я всё это время принимал за тень первого, – но теперь, в свете молний, в свисте ветра, в ударах дождевых струй, этот второй показался мне много страшнее, злее и сильнее первого, одноглазого. Самые страшные и опасные люди всегда держатся в тени, и вид их таков, что нельзя запомнить. – Не отдашь это – отдавай другое! – велел он и сильно толкнул меня ладонью в плечо. – Испортишь требу – испортишь охоту! Отдавай, что есть! Быстрее! Пока я думал, как ответить, одноглазый выхватил нож и поднял ворона вверх ногами, спутанного, обречённого. Птица уже чуяла близкий конец и билась, пытаясь освободиться. – Быстрее! – крикнул одноглазый и оборотил взгляд на Кирьяка и Митроху: – Отдавайте самое дорогое! Я не хотел участвовать в чёрной требе. Не хотел, чтобы хозяин нижнего мира обратил на меня свой взгляд и явил благосклонность. Я бы предпочёл, чтоб он вовсе не знал о моём существовании. Но ватага решила иначе. Что я мог отдать? Медную бляху с пояса? Половину серебряной деньги? Свой бубен? Свою жизнь? Свою удачу? Больше я ничего не имел. Ещё была любовь к девке Марье – но ради всех богов на свете, верхних, нижних, любых других, я бы не отдал ни Марью, ни свою любовь. Дождь хлестал меня по лицу. Одноглазый выхватил нож и одним сильным ударом отсёк ворону голову. Конечно, не так сноровисто, как это делают волхвы, – но достаточно быстро, чтобы птица не успела издать смертный стон. Но всё-таки мне показалось, что я его услышал. И когда ворон умер – какая-то малая часть меня умерла тоже. Кровь хлынула на деревянного истукана, полилась по грубо вырезанному лику. Обезглавленная птица сотряслась несколько раз; если бы не была спутана – наверное, хлопнула бы крыльями. Птицы, как и люди, умирают небыстро: видели, как бегает курица, лишённая головы? Когти сжались и разжались. Я посмотрел на Кирьяка – тот стоял недвижно, с бессмысленными глазами, и его правая рука судорожно сжимала оберег – петушиный клюв – на широкой груди. Одноглазый погрузил два узловатых пальца в голую шею птицы, как будто в кувшин, и помазал свежей кровью свой лоб и щёки. – Во славу и ради удачи! – хрипло провозгласил он, и отдал обезглавленную птицу второму. – Во славу и ради удачи! – крикнул второй, которого я теперь ненавидел люто. Смотрел, как они грубыми резкими движениями взрезают умерщвлённого ворона, разламывают его грудину, проворно вырывают требуху. Теперь, спустя сто лет, все вы знаете, что требуха и есть требная плоть. Мясо – людям, кишки – богам. Так был устроен тот древний, дикий мир, в котором я провёл свою молодость; нравится вам это или нет. Не стану пугать вас подробностями. Скажу лишь, что оба птицелова скинули рубахи и порты, остались нагими – в свете молний было видно, что их руки и морды загорели дочерна, а тела сохранили зимнюю белизну, – и обмазали себя, включая горла, животы, причиндалы и колени, дымящейся жертвенной кровью. А затем прыгали, под дождём и ветром, через деревянного истукана, как через костёр, размахивая над головами вороньими кишками, словно победными флагами. А потом мясо ворона сожрали, а кости и перья втоптали в мокрую траву.