Галина. История жизни
Часть 62 из 69 Информация о книге
— Я вас слушаю. — Господин сенатор просил вам передать, что он был сегодня у господина Брежнева и среди прочих вопросов говорил о вас и вашей семье, что в Америке очень взволнованы вашей ситуацией, и господин сенатор выразил надежду, что господин Брежнев посодействует вашему отъезду. — О, спасибо, спасибо! Передайте господину Кеннеди благодарность всей нашей семьи, его поддержка так важна нам в такие трудные для нас дни! Впервые повеяло прорвавшимся к нам издалека свежим ветром, и впервые за долгое время у Ростроповича заблестели глаза. Как мы узнали уже за границей, большое участие в нашей судьбе принял наш друг дирижер Леонард Бернстайн. Узнав, что Кеннеди едет в Москву, он говорил с ним лично и просил нам помочь. Но то — иностранцы. Русские же — не посадили, и слава Богу… Через несколько дней истекло две недели с подачи нашего заявления, и нас вызвала Фурцева. — Ну, что ж, могу вам сообщить, что вам дано разрешение выехать за границу на два года. Вместе с детьми. — Спасибо. — Кланяйтесь в ножки Леониду Ильичу — он лично принял это решение. Оформим ваш отъезд как творческую командировку. Теперь нужно было как можно скорее выпроводить Славу. Брежнев хоть и разрешил отъезд, никакой гарантии не было, что он же и не запретит в любой момент. Слава волновался, что если он один уедет, то меня потом не выпустят. Я же должна была еще два месяца оставаться в Москве: Ольга сдавала приемные экзамены в консерваторию, ей было восемнадцать лет, и я не считала себя вправе отговаривать ее от столь важного шага в ее жизни. Мы решили, что если она экзамены выдержит, то возьмет творческий отпуск, а через два года приедет и начнет заниматься. Теперь я понимаю, каким это было огромным риском оставаться в Москве, — нужно было хватать всех в охапку и бежать без оглядки. А тогда я уговорила Славу, чтобы он ехал один, взяв с собою нашего огромного пса — ньюфаундленда Кузю. — Ты должен немедленно уехать, и, если что случится с нами, ты оттуда можешь требовать и кричать. Если не уедешь — кто знает, что случится через неделю, кому что взбредет в голову, может, нас всех не выпустят. Но, самое главное, зная, в каком удрученном состоянии находится Ростропович, я больше всего на свете боялась, что нас начнут уговаривать остаться. Для меня все сомнения и волнения кончились, как только мы получили разрешение, с тех пор я крепко спала по ночам. Слава же, как он мне признался уже за границей, уходил тихонько в кухню и там плакал. Этот умнейший человек, блестящий артист, заявление-то хоть и подал, а все ждал, что его вызовут для серьезного разговора, будут просить остаться, на что он с радостью согласится. Его убивало сознание, что он оказался никому не нужным в своей стране, что от него с такой легкостью отказываются. Подходило время очередного конкурса Чайковского, где Слава всегда возглавлял жюри виолончелистов, и он надеялся, что его попросят отсрочить отъезд… Но никто его, конечно, не звал. Тогда он сам позвонил Фурцевой. — Катерина Алексеевна, скоро конкурс начинается, там играют мои ученики. Я мог бы, если нужно, остаться на это время в Москве… позаниматься со студентами… — Нет, нет, не нужно, уезжайте, как и наметили, 26 мая. Вопреки моим уговорам, он продолжал репетировать «Летучую мышь» в Театре оперетты — я же, конечно, отказалась. Ему все еще хотелось показать, доказать, на что он способен. До какой степени нужно было быть наивным, чтобы надеяться, что ему еще дадут дирижировать в Москве премьерой хотя бы и в таком второразрядном театре. Но если ему мало было полученных пощечин, то он дождался еще одной. Во время оркестровой репетиции, за несколько дней до намеченной премьеры, его вызвал к себе в кабинет художественный руководитель театра Ансимов, который раньше без слез умиления и счастья не мог разговаривать со Славой и, сидя в зале, слушая его репетиции, кричал только одно: «Гениально… Гениально!» Тот самый Ансимов, что лишь месяц тому назад на дне рождения Славы провозгласил тост: «Завидуйте мне все — я один из всех вас живу в коммунизме. Ведь только при коммунизме такой маленький человек, как я, смог бы работать с Ростроповичем» (вот уж что верно, то верно). Теперь он сидел, развалясь в кресле, и даже не поднялся навстречу. — Ты знаешь, Слава, я должен серьезно поговорить с тобой. — Что случилось? — Мы не можем дать тебе дирижировать нашим оркестром. — Вам запретили? — Нет, нам никто не запрещал, но дело в том, что… как бы тебе помягче объяснить… как музыкант ты сильно деградировал, и мы не можем доверить тебе премьеру нашего столичного театра… Да, да, не обижайся на меня, как музыкант ты стал теперь намного слабее… У Славы хватило только сил выйти из театра, перейти дорогу и спрятаться от людей в первой подворотне, где он в голос разрыдался. Рассказал он мне за границей, как за два дня до отъезда он пришел к нашему соседу по даче Кириллину, зампредседателя Совета Министров, чтобы тот поговорил с кем-нибудь в правительстве. — Ты объясни им, что я не хочу уезжать. Ну, если они считают меня преступником — пусть сошлют меня на несколько лет, я отбуду наказание, но только потом-то дадут мне работать в моей стране, для моего народа… Перестанут запрещать, не разрешать… Кириллин обещал поговорить. На другой день, придя к Славе на дачу, вызвал его в сад. Вид у него был очень расстроенный. — Я говорил о тебе, но слишком далеко все зашло — ты должен уехать. Уезжай, а там видно будет… После чего они вдвоем вдымину напились. Да, Ростропович правильно рассудил, что не стоило рассказывать мне эту историю в Москве!.. Провожать Славу приехали в аэропорт его друзья, ученики… Вокруг вертелись какие-то подозрительные типы в штатском. Проводы были как похороны — все молча стоят и ждут. Время тянулось бесконечно… Вдруг Слава схватил меня за руку, глаза полные слез, и потащил в таможенный зал. — Не могу больше быть с ними, смотрят на меня как на покойника… И, не прощаясь ни с кем, исчез за дверью. Меня и Ирину Шостакович пропустили вместе с ним. — Галя, Кузя не хочет идти! — раздались крики нам вслед, Наш огромный, великолепный Кузя распластался на полу, и никакие уговоры не могли заставить его подняться. Это природное свойство ньюфаундлендов — если не захочет пойти, то ни за что не встанет. А веса в нашем Кузе девяносто килограммов — попробуй подними! Мне пришлось почти лечь рядом с ним и долго ему объяснять, что он уезжает вместе со Славой, а не один, что его никому не отдают… Наконец, поверив мне, он встал и позволил провести себя в зал, где с восторгом бросился к Славе. — Откройте чемодан. Это весь ваш багаж? — Да, весь. Слава открыл чемодан, и я остолбенела — сверху лежит его старая рваная дубленка, в которой истопник на даче в подвал спускался. Когда он успел положить ее туда?.. — Ты зачем взял эту рвань?! Дай ее сюда, я обратно унесу. — А зима придет… — Так купим! Ты что, рехнулся? — Ах, кто знает, что там будет… Оставь ее. Ростропович уезжал на Запад морально уничтоженный, с опасением, что там он тоже никому не нужен. Один таможенник стал рыться в чемодане, другой полез Славе в карманы костюма, достал бумажник, своими руками стал вытаскивать мои записочки, письма, что Слава всегда с собою возил как реликвии, — все это при нас внимательно читая. У меня было ощущение, что я нахожусь в гестапо, я видала такие обыски лишь в кино. Да, такой «творческой командировки» у нас еще не бывало. — Это что за коробки, почему так много? — Мои награды. …Золотые медали от Лондонского Королевского общества, от Лондонской филармонии, золотая медаль (и очень тяжелая!) от Израиля, еще и еще золотые именные медали, иностранные ордена… Все это в открытых коробках разложили на большом столе. От советского государства орденов у Славы не было, только две медали — Государственной и Ленинской премии, да медаль «За освоение целинных земель» и медаль «800 лет Москвы», что дали тогда всем москвичам. Таможенник пододвинул Ростроповичу две последние жестянки: — Это можете взять. А остальное нельзя — это золото. Славу всего затрясло: — Золото? Это не золото, это моя кровь и жизнь, это мое искусство!.. Я зарабатывал честь и славу своей стране… А для вас это золото. Какое вы имеете право!.. Видя, что с ним сейчас начнется истерика, мы с Ириной Шостакович оттащили его в угол. Смотрю, один таможенник куда-то пошел… — Замолчи, слышишь? Замолчи, или я тебя задушу! — Я не могу, не могу больше этого видеть! — Закрой рот, и чтобы я не слышала больше ни одного слова. Вспомни, что двое твоих детей стоят вон там и я здесь остаюсь. Ты понял, что ты делаешь? Успокойся… Сейчас ты сядешь в самолет… закроешь глаза и откроешь их, когда будешь в Лондоне. И ты увидишь совсем другие лица. Вспомни, сколько друзей тебя ждет там, скоро ты увидишь Бена и Питера… Вернувшись к столу, я вытащила из чемодана брюки от пижамы, завязала штанины узлом и побросала туда коробки. Смущенный чиновник стал мне объяснять, что его напарник пошел звонить, может, еще разрешат в виде исключения… — Ничего не надо, я все забираю домой. Давай прощаться, Слава… Звони сразу, как прилетишь… Слава с двумя виолончелями и с Кузей на цепочке прошел через паспортный контроль, а я, перекинув штаны как мешок через плечо, вышла к провожающим. — Галина Павловна, что это у вас? — Награды Ростроповича несу обратно. Из Советского Союза можно вывозить ордена и медали, только сделанные из натурального дерьма. Через три часа мы уже слушали по Би-Би-Си Славин голос из лондонского аэропорта: «…я благодарен советскому правительству, что они вошли в наше положение и разрешили нам выехать на два года… еще должна выехать моя жена и дети…» В канцелярии театра на всеобщее обозрение висела выписка из приказа, что «Народная артистка СССР Г. П. Вишневская направляется Министерством культуры в творческую командировку за границу сроком на два года». Но после премьеры «Игрока» — оперы, никогда не шедшей в России, — из-за моего имени уже ни одна газета не напечатала рецензий, включая и написанную Шостаковичем для «Правды». Лишь спустя полгода, когда ввели в спектакль новую исполнительницу, а я давно была за границей, появились критические статьи на этот блестящий спектакль. За те два месяца, что я оставалась еще в Москве, мне много раз приходилось слышать по радио мой голос в передачах опер из Большого театра, записанных на пленку, но никогда не упоминалось в числе исполнителей мое имя. Меня эти укусы уже совершенно не тревожили, я только отсчитывала дни, когда наконец надолго покину так любимую когда-то мою землю и мой народ. У меня сегодня много дела: Надо память до конца убить, Надо, чтоб душа окаменела, Надо снова научиться жить. Анна Ахматова