Игра в ложь
Часть 17 из 60 Информация о книге
Очень долго я внушала себе, что сложноподчиненные связи деревенских жителей, больше похожие на взаимную вассальную зависимость, а также натянутые отношения между обитателями Солтен-Хауса и деревни меня, уже взрослую, не касаются. Наивная! И через семнадцать лет я не осмеливаюсь отбрить Мэри – велеть ей держать свои мысли при себе, гордо выкатить коляску с почты и хлопнуть дверью. И не потому, что думаю о дальнейшей жизни Кейт в этой деревне. Вовсе нет. Я боюсь за нас всех. Школа давно умыла руки в отношении нас; теперь нам светят проблемы с законом. Не хватало еще и деревенских против себя настроить! Поеживаюсь, хотя в помещении духота. – Что, за живое тебя задела, да? Мотаю головой, пытаюсь улыбнуться. Мэри хохочет, демонстрируя желтые зубы. – Молодец, что приехала, – наконец произносит она, опуская над Фрейей козырек коляски. – Подумать – вроде только вчера вы, девчонки, сладости покупали, шастали по деревне. Помнишь, какие небылицы плела эта твоя подружка, как там ее? Клео, что ли… – Тея. Получается невнятный шепот. Еще бы мне не помнить! – Ага, Тея. Представь, навешала мне, будто отец у нее в розыске, и за что? За убийство своей жены, ее матери! А я-то, ворона, поверила! Очередной приступ смеха сотрясает не только саму Мэри – нет, амплитуда толчков такова, что дрожит и коляска с Фрейей. – Тогда-то я еще не знала, какие вы лживые сучки. Лживые сучки. Сказано обыденным тоном, походя. Но с какой враждебностью! Или у меня воображение разыгралось? – Мне… мне пора, – мямлю я. Толкаю коляску – не резко, однако достаточно сильно для того, чтобы Мэри выпустила из пальцев край козырька. – Я пойду, ладно? Малышка вот-вот проснется, есть запросит… – Иди, иди. И впрямь, что-то я разболталась, – спокойно произносит Мэри. Склоняю голову – получается, что выражаю покорность и раскаяние. Мэри отступает, и я везу коляску к двери. Узкий проход среди полок преодолен мною наполовину, когда я соображаю – надо было двигаться задом наперед. Внезапно звонит дверной колокольчик. Оборачиваюсь. Целое мгновение не могу узнать вошедшего; но вот он узнан, и сердце начинает биться, как птичка в клетке. Одежда засаленная, мятая, будто он в ней не одни сутки провел; на скуле кровоподтек, костяшки пальцев ободраны. Но шокируют меня не эти детали. Степень изменений, в нем произошедших, – вот что бьет под дых. Ибо изменения слишком существенны – и в то же время ничтожны. Раньше он был высок и долговяз, а теперь заматерел. Плечистая фигура едва помещается в дверном проеме, и веет от нее недюжинной мощью. И лицо – скуластое, тонкогубое; и – боже милосердный! – глаза… Потрясенная, едва дыша, каменею. А он меня поначалу и не узнает – кивает Мэри и делает шаг в сторону, чтобы пропустить мамашу с коляской. И лишь при звуке имени, которое я не произношу – выдыхаю, – он вздрагивает, смотрит на меня пристально и меняется в лице. – Айса? Ключи из его руки со звоном падают на пол. Голос прежний – низкий, глубокий, и манера говорить прежняя. Он растягивает слова, словно добивая остатки французского акцента, но именно произношение и выдает национальность. – Айса, ты ли это? – Да. Пытаюсь сглотнуть, улыбнуться. – Я думала, ты… Ты же вроде во Францию уехал? Он каменеет, золотистые глаза становятся непроницаемыми, голос звучит напряженно, будто за щекой – посторонний предмет. – Я вернулся. – Почему же… Не понимаю, зачем Кейт сказала… – Вот у нее и спроси. На сей раз холодность мне не мерещится – она определенно имеет место. А я и правда не понимаю. Что произошло? Ощущение, будто я в темной комнате, среди очень ценных и очень хрупких предметов, которые дрожат при каждом моем неверном шаге. Почему Кейт не сказала, что Люк вернулся? И почему он такой… Не могу подобрать название посылу, которым наполнено молчание Люка. Это не удивление, не шок – во всяком случае, не на сто процентов и не на пятой минуте разговора. Нет, эмоция сжалась, как пружина, и Люк удерживает ее из последних сил. А близка она к… Слово находится, когда Люк загораживает выход. Ненависть. Наконец-то удается сглотнуть. – Люк… ты… у тебя все хорошо? – Хорошо? – Он готов расхохотаться. – Хорошо? У меня? – Я просто… – Как у тебя вообще язык поворачивается?.. – почти кричит Люк. – Что? Пячусь от него – но отступать некуда. За моей спиной Мэри Рен. Люк загородил выход, между нами коляска. Если он бросится на меня, пострадает Фрейя. Что, что его так сильно изменило? – Уймись, Люк, – многозначительно произносит Мэри. – Кейт знала… – начинает Люк. Голос у него дрожит. – И ты тоже. Вы все знали, куда я по ее милости попаду. – Нет, Люк! Я не знала. Я не могла… Мои пальцы впились в ручку коляски и побелели. Хоть бы выбраться с проклятой почты! В висках стучит. Нет, это не в висках. Это жирная мясная муха бьется в оконное стекло, и во всех подробностях передо мною возникает картина: растерзанная овца, мухи над вываленными кишками. Люк произносит что-то по-французски, и я вижу на его лице отвращение. – Люк, – уже громче повторяет Мэри, – пропусти ее. И возьми себя в руки, не то я Марка вызову! Повисает напряженная тишина, нарушаемая только звоном мух. Еще крепче стискиваю ручку коляски. Затем Люк медленно, неохотно делает шаг в сторону и отвешивает издевательски-учтивый поклон. – Je vous en prie![5] Торопливо выкатываю коляску. Фрейя просыпается от толчка, заливается плачем, но я не останавливаюсь. Я иду напролом, спасая нас обеих. Дверь захлопывается за нами, и грохот еще долго отдается у меня в ушах. Почти бегу по улице. Скорее, скорее – оторваться от Люка, удалиться от почты на максимальное расстояние. Коттеджи давно остались позади; вокруг раскаленные дюны, слепящее знойное марево. Лишь теперь я решаюсь вынуть из коляски свою дочь. – Все хорошо, – шепчу я Фрейе на ушко, едва узнавая собственный голос. Прижимаю к плечу. Свободной рукой продолжаю катить коляску. – Все хорошо, маленькая. Злой дядька нас не тронул, нет, не тронул. Как там говорится? Собака лает – моя деточка в колясочке едет. Тише, тише, солнышко. Тише, Фрейя. Не плачь, родная. Пожалуйста, не плачь. Однако Фрейя безутешна. Ее плач подобен вою сирены – так заходятся все груднички, внезапно и резко пробужденные ото сна. Лишь когда капля падает Фрейе на лобик, до меня доходит: я и сама рыдаю, а почему – непонятно. Какова причина моих, взрослых, слез? Шок? Ярость? Облегчение? – Тише, тише, успокойся. Успокойся, – бормочу я в такт собственным шагам и едва понимаю, к кому обращаюсь – к Фрейе или к себе самой. – Все будет хорошо. Мамочка обещает. Все будет хорошо. Слушай мамочку. Впрочем, даже сейчас, когда я утыкаюсь лицом в макушку Фрейи, вдыхаю сладкий запах мокрых от пота завитков, запах здоровенького, ухоженного, обожаемого младенца, в ушах судебным обвинением звенят слова Мэри Рен. «Лживые сучки». Правило третье: не попадайся Лживые сучки. Два этих слова задают ритм моим шагам – ритм, который ускоряется по мере того, как надрывнее становится плач Фрейи. Я иду – нет, я уже бегу по солтенскому проселку. Наконец примерно через полмили, я совершенно выдыхаюсь. Спина горит, ноет – Фрейя все-таки тяжелая. А ее всхлипывания, ее взвизгивания вонзаются в мозг, точно гвозди. «Лживые сучки. Лживые сучки». Останавливаюсь, чуть живая, на обочине, ставлю коляску на тормоз. Почти падаю на бревно. Теперь можно расстегнуть специальный бюстгальтер для кормящих и приложить Фрейю к груди. С каким удовлетворением она кряхтит, как жадно тянет пухлые ручки. Но, прежде чем взять сосок, вдруг взглядывает на меня синими глазищами – и улыбается. Выражение на ее мордашке торжествующее: вот, я знала, что ты в конце концов догадаешься меня покормить! Непроизвольно улыбаюсь в ответ – хотя спину ломит, а горло дерет проглоченная ярость на Люка и страх перед ним. «Лживые сучки». Много лет назад эти слова я уже слышала. Закрываю глаза. Фрейя тянет молоко – а я вспоминаю, как все началось. Был январь, мрачный и холодный. Я возвращалась с рождественских каникул. Прошли они безрадостно: мы с отцом и братом неловко молчали над пережаренной индейкой, а подарки выбирала явно не мама. На упаковках было написано «От мамы» – отцовским почерком. Так вот, из Лондона мы ехали вместе с Теей. Опоздали на пригородный поезд и, соответственно, на школьный автобус. Я курила в дверях зала ожидания и вжималась в стену, спасаясь от ветра. Тея пошла звонить в школу, спрашивать, как нам быть. – За нами приедут в половине шестого, – объявила Тея, повесив трубку. Мы уставились на вокзальные часы. – Черт! Еще и четырех нет! – Может, пешком? – спросила я с сомнением. Тея поежилась на ветру, внезапным порывом пронзившим пустой перрон. – С чемоданом? Нет уж. Пока мы маялись от неопределенности, пришел очередной поезд – местного сообщения, из Гемптон-Ли. В нем обычно ездили ребята, которые учились в Гемптонской гимназии. По привычке я искала глазами Люка, но его не было. Либо Люк остался ради какого-нибудь мероприятия, либо слинял с уроков раньше. И то, и другое было в его духе. Зато из вагона вышел Марк Рен и побрел, по обыкновению, сутулясь, светя лиловыми прыщами. – Привет, – обратилась к нему Тея. – Тебя ведь Марком зовут? Слушай, как ты в Солтен будешь добираться? За тобой приедет кто-нибудь?