Игра в ложь
Часть 40 из 60 Информация о книге
– Едва ли, – говорю я. Хотелось бы верить в эту версию. Вот и разгадка готова, и конец всему. Можно спокойно жить, не ждать каждый миг подвоха. – Едва ли – потому, что это ксерокопии, а не оригиналы. Зачем бы Кейт стала высылать нам ксерокопии? Впрочем, я отлично представляю себе Кейт, которая не в силах расстаться с оригиналами. Отцовское наследие и так распродано ею по частичкам – каждую частичку она, наверное, от сердца отрывала… – А вдруг Кейт нас таким способом предостерегает? – неуверенно говорит Тея. Качаю головой. – Предостеречь нас, отдав рисунки, она и на мельнице могла. Какой смысл отправлять их по почте? – Верно… – кивает Фатима. – Нелогично. Ее слова неприятно отдаются в груди пугающим эхом. И внезапно я вспоминаю свои ночные размышления – тоже о несостыковке; размышления и сомнения, задвинутые сегодня на задний план коричневыми конвертами. Допиваю капучино, ставлю чашку на блюдце – она звякает громче, чем положено, выдает мою нервозность. Вот бы мне ошибиться. Вот бы Фатима с Теей развеяли, в пух и прах разнесли мои соображения! Увы, едва ли это возможно. – Кстати, о несостыковках, – с усилием произношу я, и Фатима с Теей одновременно поднимают взгляды. Сглатываю. Черт меня дернул заказать кофе – от него в горле горечь. – Я тут думала… о тех рисунках, что нам в школе предъявили. Тоже ведь несостыковка по времени. Девочки смотрят удивленно, и я продолжаю: – Да вы сами прикиньте. – Что мы должны прикинуть? – хмурится Фатима. – А вот что. Амброуз умер в пятницу, так? Вспомните – тот день ведь прошел совершенно нормально. Обе кивают. – Вот и подумайте: если рисунки уже были у администрации, если директриса или Уэзерби успела вызвать Амброуза на ковер, зачем было ждать целые сутки, прежде чем допрашивать нас? И почему с нами говорили так, будто не знали наверняка, кто автор рисунков? – П-потому, что… – начинает и замолкает Тея, пытаясь привести мысли в порядок. – То есть мне тоже всегда казалось, что нас допрашивали раньше, чем Амброуза. Так ведь и было, да? Иначе они бы наверняка знали, что это он нарисовал. Амброуз не стал бы отпираться, верно? В отличие от Теи, Фатима уже догадалась. Она теперь еще бледнее, чем была; она сверлит меня огромными темными глазищами. В них – страх, который словно переливается в мои глаза, примешивается к моему страху. – Айса, я поняла! Если Амброуза не вызывали, как он мог вообще узнать об опасности? Киваю: да, я это и имела в виду. Ах, как я надеялась, что Фатима – с ее здравомыслием, железной логикой и развитой дедукцией – обнаружит слабину в моих рассуждениях! Теперь понятно: рассуждения мои верны, прискорбно верны. – Подозреваю, – осторожно начинаю я, – то есть не подозреваю, а думаю, что так оно и было – в общем, ни Уэзерби, ни остальные преподы не видели рисунков до смерти Амброуза. Повисает пауза. Долгая, исполненная ужаса пауза. – Ты хочешь сказать… – наконец выдыхает Тея. Видно, как старательно она думает над формулировкой, как пытается убедить себя, что я имела в виду совсем другое – только бы еще немного продержаться в мнимом неведении. – Ты хочешь сказать, что… Тея замолкает. Тишина осязаема, привычные звуки популярного кафе отдаляются, заглушенные фразой, которая со скрипом ворочается в моей голове. Неужели сейчас, вот прямо сейчас я это озвучу? Но ведь кто-то должен озвучить. Глубоко вдыхаю, делаю над собой усилие. – Я хочу сказать, что Амброуза кто-то шантажировал. Что Амброуз знал: рисунки будут отправлены школьной администрации. Своим самоубийством он пытался избежать позора… Или… Тут я останавливаюсь, подобно Тее. Потому что не в состоянии озвучить последнее соображение. Слишком оно ужасно. Если это правда, если моя догадка верна – вся ситуация предстанет в принципиально ином свете. Случившееся, содеянное нами, последствия содеянного – все обретет иной смысл. Договорить берется Фатима. Она – врач; ей уже случалось, и не раз, выносить вердикт – жизнь или смерть. Она озвучивает диагнозы, что меняют существование целых семей; она выдает роковые результаты анализов. Итак, Фатима залпом допивает мятный чай и ровным голосом заканчивает мою фразу: – Или кто-то его убил. На обратном пути факты роятся в черепной коробке, толкаются, меняются местами, создают иллюзию, будто в моих силах докопаться до истины, главное – грамотно перетасовать колоду. Соучастие в убийстве. Или, если Фатима права – я могу стать одной из подозреваемых. Это в корне меняет дело; меня лихорадит от одного только осознания, во что мы вляпались. Я злюсь. Нет, «злюсь» – неподходящее слово. Слишком слабое. Я в ярости. В бешенстве. На Фатиму и на Тею – за то, что не сумели переубедить меня. На себя – за то, что раньше не сообразила. Семнадцать лет я гнала мысли о совершенном в ту ночь. Семнадцать лет не думала, что же в действительности случилось; пыталась похоронить воспоминания под плитой ежедневных забот, тревог и планов; под плитой, которая весит целый центнер. Нельзя было отвлекаться. Надо было думать каждый день, рассматривать ситуацию под всеми углами. А что теперь? Я потеряла одну-единственную ниточку – и весь гобелен начал распускаться, вся картинка прошлого распалась. Чем больше я углубляюсь в воспоминания, тем сильнее моя уверенность: рисунки всплыли только утром в субботу, когда Амброуз был уже мертв и даже зарыт. Я ведь говорила с мисс Уэзерби в пятницу перед ужином; она спрашивала про маму, про мои планы на выходные. Она была абсолютно спокойна. Ужас, шок и ярость ее лицо выражало в субботу утром – а накануне никто не разглядел бы и намека на эти эмоции. Конечно, может, мисс Уэзерби на диво умело притворялась, но для чего? С какой целью? У нее не было ни малейшего повода выжидать полсуток, чтобы предъявить нам доказательства. Если бы мисс Уэзерби получила рисунки в пятницу, уж она не замедлила бы вызвать нас в тот же день. В общем, как ни крути, а вывод очевиден: рисунки всплыли после смерти Амброуза. Но кто их подбросил? И зачем? Вопросы почти равноценны, тут не поспоришь. Кто-то шантажировал Амброуза – и в конце концов привел угрозу в исполнение. Или, может, кто-то сначала убил Амброуза, а потом подбросил рисунки – как мотив для мнимого суицида? Или… или Амброуз сам их отправил мисс Уэзерби перед тем, как принять смертельную дозу – скажем, это был жест раскаяния? Нет, только не это. Версию отметаю практически сразу. Амброузу не следовало нас рисовать, это было неправильно и в плане этики, и с точки зрения Уголовного кодекса. По выражению Фатимы, Амброуз злоупотреблял своим положением учителя. Пожалуй, с течением лет он и сам раскаялся бы. Но, что бы он ни чувствовал, в школу он бы рисунки не отправил. Не потому даже, что боялся за себя. Амроуз не стал бы подвергать нас подобному унижению; и уж тем более не стал бы подвергать унижению свою обожаемую дочь. Он любил нас всех, любил слишком сильно. В этом я не сомневаюсь, это «любил» повторяю в такт ударом колес электрички о рельсы, что мчит меня под землей. Глотаю пыльный теплый туннельный ветер и твержу: «Он нас любил, потому что любил Кейт, а мы были ее подругами». Тогда чья это работа? Может, кто из деревенских случайно заглянул на мельницу, заметил что-то и прикинул: тут есть чем поживиться? Хорошо бы так. Потому что, если не так, если шантажист – не из деревни, то… Об этом и подумать нельзя. Это значит, что имело место убийство. И круг подозреваемых чудовищно узок. Люк отпадает сразу. Со смертью Амброуза никто столько не потерял, сколько он. И дома, и сестры, и приемного отца лишился. Амброуз ведь был Люку еще и защитником. Дальше деревенские. Ума не приложу, кто мог желать смерти Амброуза. Одно дело – шантаж и материальная выгода, тут все понятно. Но чтобы убивать своего же? Ну и кто остается? У кого был доступ и к рисункам, и к героиновой заначке? Кто находился в доме перед самой смертью Амброуза? Тру пальцами виски. Только бы не думать об этом; только бы забыть разговор с Фатимой и Теей – уже после кафе, по пути к станции подземки «Южный Кенсингтон», навстречу предвечернему солнцу, что било в глаза сквозь темные очки. – Знаете, а ведь тут еще один момент, – вдруг заговорила Тея. Она резко остановилась – прямо под аркой входа – и поднесла пальцы ко рту. – Хорош уже ногти грызть, – сказала Фатима, но без осуждения в голосе, с одной только заботой. – Ну, что еще? – Насчет Кейт. Насчет Амброуза. Ох, черт! Тея взъерошила волосы, застыла с окаменевшим от страха лицом. – Ладно, проехали. Забудьте. – Нет уж, Тея. Сказавши «А», давай говори и «Б». Я взяла ее за руку и добавила: – Поделись с нами – тебе сразу станет легче. Ты ведь вся извелась. Озвучь свои подозрения. Сама знаешь: одна голова – хорошо, а две – лучше. А тут – целых три головы. Ну? – Лучше? Как бы не так! – почти выплюнула Тея. – Мы тогда на четыре головы соображали – и вот результат. Изменившаяся в лице, перекошенном от страха, Тея продолжила: – Только не подумайте, что я сама в это верю… в то, что сейчас расскажу… Она терла переносицу, не снимая очков. Мы с Фатимой ждали. Мы не торопили Тею, потому что обе чувствовали: только наше терпение способно разговорить ее. И Тея наконец раскололась. Оказывается, Амброуз хотел отослать Кейт. Из дома. В другую школу-пансион. Так он сказал Тее буквально за неделю до своей смерти, тоже в выходные. Будучи сильно, очень сильно пьяным. Мы с Кейт и Фатимой в это время бултыхались в Риче, а Тея осталась на мельнице с Амброузом. Он выпил своего кислющего красного вина, уставился в потолок, словно пытаясь смириться с решением, которое ему явно очень нелегко давалось. – Сначала он меня о школах расспрашивал. О других школах, где я до Солтена училась, – каковы они по сравнению с Солтеном. Допытывался, тяжело это или не очень – так часто менять школы. Он уже здорово набрался, местами нес околесицу – и вдруг упомянул связь между отцом и ребенком. Тут-то мне и поплохело. Потому что Амброуз имел в виду Кейт.