Игра в ложь
Часть 45 из 60 Информация о книге
– Это ты меня прости, Кейт. – Голос чуть дрожит, но я делаю глубокий вдох и продолжаю: – Сама не пойму, с чего так разволновалась. Просто я… я сейчас… на грани. В глазах Кейт – скорбь и понимание. – Я тоже. Она отворачивается к раковине и спрашивает: – Кофе будешь? – Буду. Кейт ставит турку на плиту. Ждем, пока закипит кофе. Молчим. Наконец под бульканье черной жижи Кейт произносит: – Спасибо тебе. – За что? Вроде это я должна благодарить. – За то, что примчалась по первому зову. Сама знаю: я слишком многого просила. – Пустяки, – вру я. Может, не позвони Кейт вчера – мы с Оуэном все уладили бы. Может, приезд к ней стал той самой соломинкой, что доломала хребет наших отношений. – Что в полиции сказали, Кейт? – спрашиваю я, отгоняя мысли о развале моей семьи, совершенном моими руками. Кейт отвечает не сразу. Сначала она отворачивается к плите, где перекипел наш кофе, снимает турку с огня, разливает кофе по двум крошечным чашечками, одну передает мне. Сажаю Фрейю обратно на коврик – не хватало, чтобы она обожглась. – Марк Рен, урод этот, – начинает Кейт, устроившись с ногами в кресле, – весь такой соболезнующий, сюда притащился на разведку. Не знаю, что ему Мэри наболтала, да только он что-то подозревает. – Ну а тело… выходит, его идентифицировали? – Этот вопрос я могла бы и не задавать – я же в курсе, в газетах читала. Но мне почему-то важно услышать подтверждение от Кейт. Мне важно видеть ее лицо, ее реакцию на мои слова. Впрочем, по лицу-то как раз немного поймешь. Почти окаменевшая, Кейт неохотно кивает: – В общем, да. У меня взяли образец ДНК – но чисто для проформы. И так все понятно. Говорят, по зубным пломбам опознали, ну и еще кольцо его мне предъявили. – Тебя просили подтвердить, что кольцо принадлежало отцу? – Да. Я подтвердила. Зачем отпираться? Киваю. Кейт права. Отчасти смысл игры в ложь в том, чтобы вовремя соскочить. Правило пятое – умей остановиться. «Отдерни руку прежде, чем на нее птичка нагадит», – говорила Тея. Фишка в том, чтобы четко представить: все, черта, дальше нельзя. Не уверена, что на сей раз мы эту черту разглядели. Мало того, похоже, проблемы на нас повалятся независимо от нашей смекалки и наших действий. – А потом, Кейт? – Я должна буду явиться в полицию и дать отчет о ночи, когда папа… пропал. А я не знаю, говорить или не говорить, что вы все были тогда со мной. Кейт трет лицо. Круги под глазами на фоне оливковой кожи кажутся коричневыми. – Не знаю, как будет лучше. Можно им сказать, что я позвонила и позвала вас, обнаружив, что папа пропал. Тогда у нас не будет расхождений в показаниях. Мы все здесь были, ждали папу, он не появился, и тогда вы втроем ушли. Но в таком случае вас тоже станут допрашивать. Чтобы вы подтвердили сказанное мной. Мы не знаем, что известно в школе – а от этого многое зависит. – Что известно в школе? – эхом повторяю я. – Ну да. О той ночи. Кто-нибудь видел, как вы уходили? Если я скажу, что вас тут не было, а кто-то вас видел сбегающими из школы… Сама понимаешь. Еще бы не понимать. Прокручиваю ситуацию. Мисс Уэзерби застала нас в спальнях – но видела нашу одежду со свежей грязью. И в кабинете у себя она говорила ведь о нарушении правил школьного распорядка, о свидетеле… – Думаю, нас все-таки засекли, – с неохотой произношу я. – По крайней мере, Уэзерби утверждала, что есть свидетель. Кто – она не говорила. Мы ни в чем не сознались. В смысле, я не созналась. Насчет Фатимы и Теи не в курсе. – Черт. Получается, придется сказать в полиции, что я была не одна, а с вами. А это значит, вас тоже, скорее всего, будут допрашивать. Кейт бледнеет. Понятно, о чем она подумала. Дело не только в проблемах, которые получим мы втроем. Нет, здесь имеет место быть вполне эгоистическое соображение. Четыре варианта показаний – это много. Совпадут ли они в деталях? А если кто-то расколется… Сразу приходит на ум Тея – пьющая, со шрамами на руках. Уж конечно, Тея нестабильна. А Фатима что – стабильнее? Как бы не так. Фатима нашла себя в исламе. Что она там говорила про искреннее раскаяние? Про исповедь, без которой путь к новой жизни закрыт? Едва ли Аллах простит грешника, который продолжает лгать и отпираться. Ну а рисунки? Чертовы рисунки в чертовом конверте? Выходит, о нас кому-то известно. – Кейт… – начинаю я. Сглатываю. Умолкаю. Кейт поднимает взгляд, и я заставляю себя продолжить: – Тут еще новость. Фатима, Тея и я… мы получили по почте рисунки. То есть ксерокопии рисунков. Кейт меняется в лице, и по характеру этой перемены мне ясно: Кейт знает, что́ я сейчас скажу. Не пойму, легче мне от ее знания или нет; как бы то ни было, выпаливаю остальное, боясь, что, если буду тянуть резину, уже не решусь. – Кейт, ты действительно уничтожила наши портреты? – Да, – отвечает Кейт. Лицо перекошено от боли. – Клянусь. Только… Она замолкает. Не слышать бы, никогда не слышать ее следующих слов. Однако они звучат. Кейт поджимает белые, бескровные губы и сознается: – Уничтожила, только не сразу. – А поподробнее? – Тогда – прямо тогда – у меня рука не поднялась их сжечь. Я хотела, честно. Но не смогла. Все думала: вот соберусь с духом и сожгу, соберусь и сожгу. А потом как-то пошла в папину мастерскую – а там кто-то успел побывать. – Что? – Не могу скрыть ужаса. – Когда это случилось? – Давно. Вскоре после папиной смерти. Я недосчиталась нескольких картин и рисунков и поняла, что их украли. Что кто-то за нами следит. Все, что осталось, я сожгла, клянусь. Но тут мне стали приходить письма. Чувствую, как цепенеет все тело, словно в кровь впрыснули яд. – Письма? – Ну да. Первое пришло, когда я продала папину картину. Об аукционе написали в местных газетах, причем указали и сумму, которую я выручила. А через несколько недель я получила письмо. Аноним хотел денег. Не угрожал, просто требовал: положи сто фунтов в конверт, а конверт сунь за панель в «Солтенском гербе». Я этого не сделала, и еще через несколько недель пришло второе письмо. Только теперь у меня вымогали не сто, а двести фунтов. И рисунок прилагался. – Один из тех, где мы… – выдавливаю, превозмогая тошноту. – А сама как думаешь? В общем, я заплатила. И письма стали приходить регулярно, где-то раз в полгода. Я платила, платила – а потом взяла да и написала сама. Что деньги кончились, мельница медленно тонет, все картины проданы. В смысле, шантажируй не шантажируй – а фунтовые купюры от этого не материализуются. И писем больше не было. – Когда это случилось? – Года два назад. Может, три. Шантажист притих, я думала, все кончилось. А этим летом все началось опять. Сначала – овца, потом… – Кейт сглатывает. – Потом, после вашего отъезда, я получила письмо: «Раз сама на мели, почему бы подружек на денежку не раскрутить?» Но мне и в страшном сне не снилось… – Господи! Кейт! Вскакиваю, потому что слишком взвинченна, чтобы сохранять неподвижность. Но бежать некуда, и я снова сажусь на диван, впиваюсь ногтями в ветхую обивку. «Почему ты нам не сказала?» – вот какой вопрос вертится на языке. Впрочем, ответ мне известен. Кейт пыталась нас оградить. Все эти годы она проявляла о нас удивительную заботу. Второй вопрос: «Почему ты не заявила в полицию?» – кажется совсем идиотским. Просто рисунки, да? Черта с два! Рисунки – пустяк; дело в записке, которая сопровождала мертвую овцу. Записка все открывает. – Вот я и думаю… – еле слышно шепчет Кейт – и вдруг умолкает. – Продолжай, – прошу я. Она принимается хрустеть пальцами, затем встает, идет к комоду. В ящике у нее хранятся, перевязанные красной бечевкой, бумаги, среди которых вроде как затерялся конверт с запиской. Старый, потертый, пожелтевший конверт, и записка такая же. У меня сердце обрывается. – Это… это… – запинаюсь я. Кейт кивает. – Я ее сохранила. А что еще оставалось? Не сразу решаюсь прикоснуться к листку бумаги, что подрагивает в пальцах Кейт. Мысли об отпечатках неотвязны – но соображать надо было раньше. Мы эту записку все перетрогали, мы ее из рук в руки передавали тогда, семнадцать лет назад. И вот я беру ее – осторожно, за краешки, словно от этого труднее будет меня вычислить. Беру – но не разворачиваю. Зачем? Теперь, когда записка у меня, содержание само всплывает из глубин памяти: «… прости… не вини никого, моя радость… других способов все исправить я не знаю…». – Может, предъявить это Марку Рену? – хрипло спрашивает Кейт. – Тогда бы все кончилось. Записка отвечает на многие вопросы… С этим не поспоришь. Но поднимает-то она еще больше вопросов. Например: почему Кейт семнадцать лет назад не отнесла ее в полицию? – Что конкретно ты скажешь? – наконец спрашиваю я. – Где ты ее нашла? Как будешь объясняться? – Не знаю. Могу сказать, что нашла записку еще в ту ночь, но утаила ее. Могу и правду открыть: папа пропал, я боялась лишиться дома. Тогда вас не придется впутывать. Не придется сообщать, как мы его хоронили и прочее. Или нет. Могла ведь я найти записку через несколько месяцев после папиной смерти? Ведь могла? – Кейт, Кейт! Не знаю! – Тру глаза. Они словно затуманены, и это мешает соображать. Под веками скачут яркие разноцветные точки, распускаются хищные цветы. – Какую версию ни возьми – вопросов больше, чем ответов, вдобавок… Тут я умолкаю. – Что вдобавок? – торопит Кейт. В голосе какая-то новая нота. Попытка оправдаться? Страх? Черт. В мои планы совсем не входило сворачивать на эту дорожку. Просто больше ни о чем думать не могу. Никто не отменял правило четвертое: не лги своим. – Вдобавок, если ты им эту записку предъявишь, они ведь захотят установить авторство. – Ты к чему клонишь? – Кейт, извини, но я вынуждена об этом спросить. – С трудом сглатываю, подбирая наименее обидные слова. – Пожалуйста, пойми меня правильно. Что бы ты сейчас ни сказала, что бы тогда ни случилось – я не стану тебя осуждать. Я просто должна знать – у меня ведь есть такое право? – Айса, не томи, – сухо произносит Кейт. По глазам видно – она напугана. Или размышляет, как бы выкрутиться?