Исход
Часть 25 из 43 Информация о книге
* * * Ольга не долго думала, в какой именно монастырь ей отправиться. Перебирая в уме все известные города, она пришла к выводу, что Москва, как ни странно, единственный город, куда она готова была ехать без сожаления и отвращения. Ольга решила, что это важно. Следующий шаг был за выбором обители. Ольге были известны несколько монастырей в Белокаменной. Но опять же наиболее приятные воспоминания связывались для неё с посещением монастыря на горке. Ольга так и написала Аполлинарию Матвеевичу: «…Я не знаю – как, и не хочу жить обычной жизнью среди обычных людей. Повседневность со всеми хлопотами и однообразной суетой мне опостылела. Когда-то в Москве мне нравилось бывать в монастыре на Кулижках. Туда, возможно, я и отправлюсь. Простите меня, Аполлинарий Матвеевич. Возможно, я никогда не смогу вернуть Вам долг. Но я всю мою жизнь буду молиться за Вас…» И вот уже Ольга, пока только послушница, не сомневалась, что нашла наконец приют, что в стенах этой обители Господь попустит провести ей остаток дней. Она носила полуапостольник, но уже думала о рясофоре и камилавке, памятуя, что матушка-игуменья не раз намекала на возможность сократить время ношения одного лишь подрясника. Ольга хлопотала в пекарне, пела в хоре, слёзно и горячо молилась, повторяя наравне с обычными молитвами: «Зачем я не могу нести, / О мой Господь, Твои оковы, / Твоим страданием страдать, / И крест на плечи Твой приять, / И на главу венец терновый!..» И томик сочинений графа Толстого покоился в её келье под молитвословом. Не раз от сестёр Ольга слышала, что монастырская игуменья мать Елпидифора благоволила ей. И не зная, как относиться к этому и нет ли здесь какого-нибудь соблазна, Ольга, по старой привычке своей, простодушно радовалась. Отчего и сёстры считали её «ужасно милой». Ей казалось, что она снова обрела семью и стала самой собой, той самой Ольгой Ламчари, которая жила когда-то, не мудрствуя, и радовалась всему, что окружало её. Но вот однажды, спустя год с небольшим, как обосновалась Ольга в обители, подкатила к монастырским воротам самая настоящая крестьянская телега, с которой сошли две молодые бедно одетые особы. Судя по одежде, однако, не крестьянки. И тем же вечером постучалась в келью к Ольге молоденькая инокиня мать Филофея и, вбежав, расплакалась со словами: «Господи! Да разве я для того в монастырь-то шла!» На вопросы недоумевающей Ольги мать Филофея отвечала так странно, что Ольга не хотела сначала и верить. Но Филофея всё плакала, заламывала руки и восклицала: «Затем ли?..» И Ольга сдалась. Впрочем, здесь необходимо произвести разъяснения. * * * Некоторое время назад, когда Ольги ещё не было и на свете, прошла, прокатилась по России слава о новом проповеднике и защитнике веры. Общество, как и всегда бывает в подобных случаях, разделилось в отношении к отцу Иегудиилу. Скептики посмеивались и считали его за сумасшедшего. Склонные к восторженности благоговели и видели признаки святости. Раскол усугубился, когда молитвенник и аскет издал брошюру, где кроме проповедей и обличения масонов представлено было его собственное житие. Из жития этого можно было узнать, что необыкновенными были обстоятельства самого появления на свет будущего подвижника. Одно то, что младенец увидел свет Божий в хлеву (в доме о ту пору отпевали преставившегося деда), говорило понимающим людям слишком о многом. К тому же он явился с разверстыми очами, не отклонявшимися от лучей солнечных, прямо смотрящими на дневное светило. Персты же на деснице младенец имел сложенными яко же есть обычай персты слагать. Словом, рождение отца Иегудиила, им же самим описанное, не уступало в блеске и славе рождению великих святых. И это нисколько не смущало отца Иегудиила, описавшего не только своё появление на свет, но и дальнейшее пребывание в юдоли плача и скорби. Земля встретила будущего подвижника неприветливо, что и неудивительно, ведь слуги бесовские, чуя святость, имеют обыкновение восставать на неё. Именно по этой причине будущий отец Иегудиил сызмальства терпел поношения и гонения, несмотря даже на необыкновенные способности и тишайший нрав. Так, во всяком случае, отец Иегудиил сам о себе отзывался. И вот этого тишайшего и способнейшего отрока бесы в образе семинаристов, развращённых от избытка и довольствия в домах отцов своих, бивали по временам, а однажды столкнули в пруд, чему зело потешались. Когда же после семинарии поступил будущий подвижник в Академию, то и здесь нечистый дух не оставил его в покое, наущая руководство изгнать способнейшего студента. И тут преуспел нечистый дух, по наущению которого отчислили с курса благочестивого юношу и бросили законоучителем в кадетский корпус. Но не прошло и нескольких лет, как тот же дух вновь добрался до несчастного, сподвигнув на сей раз новых начальников отправить молодого учителя в Троицкую Лавру к митрополиту, прося последнего освидетельствовать преподавателя на предмет душевной болезни. Юноша, впрочем, скоро догадался, зачем направлен был в Лавру – яко не в полном уме сущий. И на разные странные вопросы, предлагаемые митрополитом, постарался отвечать ясно и просто, не вкладывая душу. И тут впервые нечистый дух отступил, и сила ангельская взяла верх – митрополит сжалился над несчастным и не стал призывать врача, вынеся собственное суждение о вполне здоровом разуме испытуемого. И даже напоследок митрополит сказал будто бы: «Я желал бы, чтобы все мои старцы пребывали в таковом разуме». Вскоре затем совершился постриг, когда и явлен был наконец-то миру инок Иегудиил, отправленный митрополитом в маленький заштатный монастырь. Впрочем, для отца Иегудиила здесь был настоящий рай. Только тут он смог отвести душу и, не возбуждая ничьих подозрений в умалишённости, обрушиться на масонов и сектантов, взывая к подлинному аскетизму. Нужно отдать должное отцу Иегудиилу: как аскет он был непревзойдён среди современников. Продолжая носить вериги и власяницу, спал он на голых досках. В пищу он принимал только суп, сваренный особым способом. Собственно, и супом-то это кушанье называлось, скорее, условно, поскольку приготовлялось из двух компонентов: кипятка и лампадного масла. И лишь по праздникам позволял себе постник вкусить до двух ломтиков какой-нибудь засоленной рыбы. Как водится, слава о подвигах нового аскета стала расходиться кругами от заштатного монастыря. И в монастырь направил стопы свои тот самый род, что, как известно, ищет знамения, чуда и благолепия. Заштатный монастырь оживился. Паломники дружно несли кто лепты, а кто и немалые вклады. Стали заглядывать и вельможи, один из которых, как раз таки ратовавший за возрождение духовной жизни, нашёл уместным представить отца Иегудиила самому Государю. Нелепая мысль эта зародилась в вельможной голове после проповеди аскета и постника. Взошёл на амвон отец Иегудиил бледный, с ввалившейся грудью, но горящими глазами, пахнущий лампадным маслом и позвякивающий веригами. Взошёл и сказал глухим голосом: – Трезвитесь! Блажен, кто возьмёт меры осторожности! Грядёт всемирная прелесть и всегубительный пароль! Скопище разбойническое под именем христианским, выдавая прелесть и обман за истину, силясь разрушить все религии, устройства государственные, испровергнуть власти властями, ввести всякие новости и разлить всюду дух революционный, чтобы всем всё христианское омерзить и заставить всех принять единое царство единого какого-то царя-самозванца. Имущие разум Божий, ясно то зрят и неутешно рыдают… А потом были другие проповеди: о масонах, о революции, о числе 666… И проникнувшийся духом ратоборства вельможа решил доложить о новом праведнике Государю. Государь выслушал вельможу и согласился взглянуть на праведника. Тотчас послали за отцом Иегудиилом, и через несколько дней он был уже в Петербурге. Государю понравилась эта искренность, эта страстность, эта непосредственность… «Quelle croyance naïve[8]… – говорил он своим близким. – Я люблю слушать этот… vox populi[9]…» Пока же Государь слушал этот народный глас в лице игумена Иегудиила, последний вошёл в Петербурге в большую моду. Сначала на него смотрели как на диковину. Страсть, с которой он изобличал грешников и злоумышленников, производила известное впечатление и даже, по всей видимости, завораживала. Так что и Государь находился под влиянием этой чарующей убеждённости. Но, как известно, мода – вещь переменчивая. А поскольку отец Иегудиил ничем, кроме как «всегубительным паролем», не мог угостить публику, то и публика скоро начала зевать и разбредаться, привыкнув к иегудииловым филиппикам. Государь, которому Иегудиил повадился писать письма с требованиями «разогнать», «отдалить», «выслать», тоже заскучал и даже сказал однажды: «Что за болван, право!..» Осталось, впрочем, несколько верных, примкнувших к подвижнику не моды ради, но покорившись силе проповеди, сочтя проповедника учителем истины и светильником веры. Эти-то верные и не покинули отца Иегудиила и после того, как из Петербурга его отправили в соседнюю губернию наместничать в своём заштатном монастыре. Верные стали наезжать в монастырь, подолгу живать в окрестностях и, само собой, жертвовать на благоустройство. Среди верных оказалась тогда и матушка Елпидифора, прозывавшаяся в те времена девицей Евдокией Павловной. Девица Евдокия была из богатой фамилии, и многие женихи наперебой искали её руки и сердца. Но с юности возлюбила она благочестие и ни о чём другом не помышляла как только об «ангельском чине». Семья девицы Евдокии слыла исключительно религиозной. А маменька, хоть и была фрейлиной Её Императорского Величества, щедро жертвовала на храмы и приюты, любила беседовать со странниками, а церковные службы не пропускала разве что по немощи велией. Но юная Евдокия с присущим юности максимализмом только усмехалась про себя такого рода религиозности. Ей представлялось, что истинная любовь к Богу возможна лишь при полнейшем самоотречении. Отец же Иегудиил, носивший вериги и власяницу, обладавший незаживающими фурункулами, выдаваемыми за верижные язвы, поразил её девичье воображение. Перед ней был живой пример аскетизма и святости. Правда, вернувшись из Петербурга, пример этот несколько приуныл, потому что после столичной жизни вновь вынужден был заниматься дровами, старухами и прочими дрязгами. Но вскоре он пообвык и даже нашёл своё предназначение в благоустройстве и украшательстве обители. Благо, верные не скупились, и средств отпускали довольно и на строительство, и на одеяния, и даже на лошадей. И, сам того не замечая, отец Иегудиил, продолжая держать строгий пост, как-то пообмяк и расплылся. Глаза его уже не источали огня, глухой голос не звучал набатом. Прекратились видения, и сны более не смущали душу. Даже «всегубителный пароль» как-то померк и отошёл на второй план. И если раньше, бывало, отец Иегудиил склонен был всё происходящее вокруг, а с ним самим особенно, объяснять вмешательством высших сил, а всякую новую встречу толковать как явление ангельское или святых Божиих, то теперь перестал различать вмешательство Провидения в земные дела. Теперь он копался в саду, переругивался с подчинёнными, иных, случалось, бивал по камилавкам. Правда, после всегда опускал в сбитые камилавки по пятидесяти, а то и по ста рублей. Однажды, вернувшись в келью из сада, отец Иегудиил пожаловался на неодолимую слабость и прилёг. С тех пор он уже не вставал. Пробыв же в постели недолгое время, отошёл с миром. Для верных смерть эта стала потрясением и горем. Среди прочих горевавших оказалась и девица Евдокия, поклявшаяся на могиле своего наставника в ближайшее время навсегда оставить суетный мир с его страстями и пагубами. Клятву она исполнила и, возвратившись в Петербург, мир оставила. Но суета, как известно, всепроникающа, и заслоны перед ней установить редко кому удаётся. Поскольку Евдокия Павловна происходила из семьи со связями, то и за монастырскими стенами она была на виду и под покровительством. Около двух лет молодая послушница трудилась в иконописной мастерской, после чего приняла наконец постриг с именем Елпидифоры. А ещё через несколько лет матушка Елпидифора в чине игуменьи прибыла в Первопрестольную, дабы взять на себя управление тем самым монастырём, куда позднее прибыла и Ольга Ламчари. И вот тут-то суета по-настоящему настигла матушку Елпидифору. Началось всё с того, что в один прекрасный день в обитель пришло письмо секретаря Её Императорского Величества. Письмо среди прочего гласило: «…Учредить под сенью епархиального начальства дом призрения за вдовствующими и нуждающимися попадьями, взяв за образец Петербургский дом призрения. Обо всех пожертвованиях доводить до сведения Её Императорского Величества. Отчёты же о пожертвованиях свыше ста рублей направлять епархиальному начальству. Все значительные затраты производить с его же ведома и позволения…» Конечно, время шло, и девица Евдокия, обладавшая природным умом, временами, впрочем, застилаемым воображением, из восторженной и по каждому поводу умиляющейся особы превратилась в особу хладнокровную, рассудительную и даже расчётливую, а вдобавок ещё и тучную. Да и как не рассчитывать – на руках у неё был монастырь, в попечении инокини. Поневоле пришлось отбросить восторги и взглянуть на мир незамутнённым оком. Когда же подошло повеление об учреждении дома призрения за вдовствующими и нуждающимися попадьями, матушке ничего не оставалось, как проявить все свои деловые качества. Повеление подразумевало, в первую очередь, поиск средств на учреждение этого самого дома. А ведь и без всякого дома матушка уже затеяла строительство приюта для сирот, школы и больницы для приходящих. И ради этих, безусловно, благих начинаний она пыталась наладить в монастыре производство извести и мыла. Но предприятия скоро прогорели. Тогда она стала обращаться за помощью и к петербургским знакомым, и к московскому купечеству. И нельзя утверждать, чтобы просьбы её оставались без внимания, но средств всё равно не хватало. Так бы и развернулась матушка, да не на что!.. Надо сказать, что обитель её всегда была у начальства на хорошем счету, числясь среди показательных как по благоустройству, так и по установленному порядку. Но матушке Елпидифоре всегда было этого мало. Даже то, что Государыня высказывала одобрение её делам, не могло совершенно ублаготворить матушку. Ей мечталось, чтобы монастырь её был во всём первым. Но для этого требовались неиссякаемые средства, а может быть, даже и фармазонский рубль. А такого-то рубля как-раз и не было. Матушка уже пустила в ход полученное наследство, затеяла не одно предприятие, каждое из которых увенчалось банкротством, пробовала даже хлопотать об открытии в монастыре новых мощей, выпускала сестёр с кружками по всей Москве, снова и снова обращалась к именитому московскому купечеству, но деньги, точно заговорённые, заканчивались быстрее, чем находился новый благодетель. И совсем уж тяжко стало, когда Государыня взвалила на матушку призрение за попадьями. «Что это?.. – думала в сердцах матушка. – Ну отправляли бы в Питер всю эту братию… На что я построю им дом?!» Первый вклад в новое начинание сделала, само собой, Государыня. Но об этом вкладе забыли уже через пару дней. Всё остальное недостающее матушке Елпидифоре надлежало собрать самой. А ведь матушка и так уже с ног сбилась: не то школу достраивать, не то больницу. А тут ещё – на тебе! Дом призрения. А деньги-то? Деньги-то, позвольте осведомиться, откуда взять? Да и монашеское ли это дело – изыскивать средства? Но никто и не думал отвечать на матушкины вопросы. И матушке самой пришлось искать ответы. * * * – …И вот тогда матушка отправила меня по Москве, – горячим шёпотом, прерываемым всхлипываниями, рассказывала в Ольгиной келье маленькая, как подросток, мать Филофия, – чтобы пошла я, значит, по всем купеческим домам вроде бы как милостыню собирать, а сама чтобы тем временем смотрела бы да слушала: нет ли в округе купцов каких богатющих, чтобы имели какую фантазию. Купцы-то, знаешь, бывают дурноватенькие, им всё эдакого подавай, всякий вздор у них на уме. И чтобы, если отыщется такой купец, чтобы я его, значит, к матушке отправляла. Дескать, матушка Елпидифора наша всё может… И ко двору-то может явиться, и во всяком деле помочь… Ну и пошла я, значит, по Москве купцов дурноватеньких отыскивать. А где их найдёшь-то?.. Кабы я вышла на росстань, да их покликала – это одно. А у меня дело с хитростью – знай ходи и выспрашивай. И не смей даже виду показать, что подосланная. Вот я эдак хожу день-деньской, медяки в кружку собираю. И как-то на кухне, куда меня покушать пустили, слышу: есть такой купец! Стала мне кухарка про своего хозяина-то рассказывать и говорит: наш-то, говорит, всем хорош, и всё-то у него есть. Вот, говорит, только ордена нет. А он, дескать, желает орден иметь на шее, чтобы, говорит, всё по-благородному было! Прямо, говорит, тоска на него нашла. Мается, говорит, бедный, что ордена-то у него нет. Вот как бывает!.. Ну, я-то уж, надо тебе сказать, едва на месте усидела! Так и подмывало меня вскочить, да и помчаться к тому купцу: давай, мол, к нашей матушке!.. Но я-то помню, что матушка наказывала: сижу, помалкиваю, виду не подаю… Только спрашиваю так – вроде бы мне всё равно: что же, говорю, и помочь некому хозяину вашему? Некому, отвечает. Кто же ему поможет? Обещать-то все мастера, а помогать некому. Наш-то, говорит, хоть и солидный купец, а всё ж чего-то у него там не хватает для ордена. Не то дворянства, не то ещё чего… Да, говорю, нынче обещать-то всякий горазд, а на деле-то каждый сам за себя… И вздыхаю эдак, вроде как мне обидно за род людской. А кухарка всё соглашается, да всё меня потчует: кушай, мол, матушка, чай да варенье не забывай. Клубничное, как сейчас помню, варенье-то было. Люблю я, знаешь, клубничное… Тут сестра Филофея перекрестилась и продолжала: – Вот я варенье-то с чаем кушаю, киваю и говорю кухарке: а что же Нил Христофорович-то ваш – так купца того кличут – к матушке нашей не обратится? Матушку Елпидифору все знают, и всем-то она помощница. И с чем только к ней не приходят – мало, что никому не откажет, так ведь и поможет всенепременно, никто, говорю, от нас без помощи не уходил. И посложнее дела бывали. А уж орден-то ей добыть – что поклон положить. Она, говорю, наша матушка-то, с матушкой Государыней накоротке знается. Потому как наша матушка – столбовая дворянка, а не что-нибудь… А и то: никогда нигде не кичится – всем помогает… Кухарка-то прямо обмерла – слушает, глаз с меня не сводит. Коли так, говорит, пускай наш Нил Христофорович к вашей матушке явится пред ясные очи. Пускай, говорю, явится. Матушка, чай, не прогонит. А сама я встаю – вроде как пора уходить мне. Вышла я из их дома и чуть не бегом к матушке. Вот, говорю, есть купец на наш товар – Тефтелев Нил Христофорович. Мечтает об ордене на шее. А матушка уже и руки потирает: что ж, говорит, подождём господина Тефтелева. А ты, мне говорит, ещё ступай, расспрашивай – нет ли каких странных людишек в округе, у кого деньги лишние. И что бы ты думала? Дня через два или три является в монастырь купец Тефтелев. Виду не кажет – вроде как молиться приехал. А сам всё глазами зыркает… А потом говорит сёстрам: я, дескать, купец Тефтелев, приехал с матушкой Елпидифорой об дельце потолковать… А сама матушка меня призывает и говорит: ты, говорит, его нашла, ты и будешь с ним заниматься – нечего, говорит, сюда весь монастырь мешать. Так что стоило ему заговорить и о матушке заикнуться, как я уже тут как тут – ловлю каждое слово. Пошли мы с ним к матушке в келью. А у матушки уж и стол готов – и самоварчик, и сухарики… Садитесь, говорит, Нил Христофорович, и ты, Филофея, садись… Вот расселись мы и сидим – смотрим друг на друга. Мне боязно чего-то. Купец покашливать стал, а матушка будто не понимает – улыбается только. Потом говорит: кушайте, говорит, Нил Христофорович, угощайтесь, чем Бог послал. Колбасы-то у нас нет – сухариками лакомимся. А в праздник-то и рыбки откушаем. Вы, говорит, к нам в праздник пожалуйте. А купец ей кивает: хорошо, мол, благодарствуйте. И говорит: а я к вам по дельцу. Матушка-то знает – сама его поджидала. А тут удивляется: какое, мол, такое дельце? А он ей: наше, говорит, купеческое дельце. А матушка: – Ах ты, Господи! С меня-то какой спрос в купеческих делах? – Купеческие дела разные – не всё торговые, иной раз честолюбивые. – Честолюбие – грех, отец мой. – Так ведь грех сладок, а человек падок. Несть человек, иже жив будет и не согрешит… – Истинно так!.. – А коли так, жду от вас помощи, матушка… – Что ты, отец мой, страсти какие говоришь – чтобы я тебе грешить помогала?!.. В уме ли ты?.. Моя помощь – молитва… – Не о молитве, матушка, пришёл я просить вас!.. – Так о чём же ты просишь-то меня, отец мой? Да и под силу ли мне помочь тебе? Самой бы ведь кто помог! Хозяйство такое, что впору на паперть становиться – приюты, школа, больница… А денег-то нет! – Ну-у! Вашей-то беде помочь немудрёно. – Конечно, немудрёно! Когда помощники есть… – А вот к моей беде особый подход нужен. – Что ж за беда такая особенная?.. Так, не спеша, чашка за чашкой подобрались они к сути. И Нил Христофорович признался матушке, что наслышан о её всемогуществе и что будто бы о всемогуществе этом слагают на Москве легенды. И что сам он припадает к её стопам и уповает на милосердие матушки, в ответ же распахивая перед матушкой свой кошелёк. Но тут поспел новый самовар, и снова потёк неспешный разговор: да как же, да что же, да чем же… И чашка за чашкой выяснилось, что Нил Христофорович, имеющий всё, кроме разве птичьего молока, грезит об одной-единственной вещи – об ордене святой Анны II степени. И что ежели б матушка с её-то связями и всемогуществом поспособствовала, то уж и он, Нил Христофорович, в долгу не остался бы. Подтвердить же серьёзность своих намерений Нил Христофорович готов был сию же секунду. И не чем-нибудь, а банковскими ассигнациями. Что он и сделал, извлекши под испытующим взглядом матушки бумажник и принявшись отсчитывать купюры. Но тут матушка коснулась кончиками пальцев отсчитывающей руки, более похожей на медвежью лапу, и ласково сказала: – Вы действительно можете нам помочь, Нил Христофорович. А я могу помочь вам… Оставьте нам сумму… и вексельков. Но так, чтобы ни то, ни другое не было вам в тягость. Нил Христофорович задумался и заглянул в глаза матушке Елпидифоре. Глаза были чисты, ни намёка на что-то худое не увидел в них Нил Христофорович. Он замялся: что для этой черницы значит «не в тягость»? А ну как она бедным его сочтёт, да и не захочет возиться?.. Нил Христофорович даже вспотел. – Что же ты, отец мой, передумал никак? – спросила его матушка. Тогда Нил Христофорович отсчитал ей двадцать тысяч и потребовал бумаги. Бумага явилась, а следом были выписаны и «вексельки» на двадцать шесть тысяч от имени купца Тефтелева. Точнее, был один вексель, по которому купец Тефтелев якобы одолжил у монахини Елпидифоры шесть тысяч рублей, и четыре вексельных бланка или чистых листа вексельной бумаги ценой пять тысяч каждый и с бланковой надписью, сделанной купцом Тефтелевым. Вексельные бланки матушке надлежало заполнить самой, но в любом случае, плательщиком по векселям оставался Нил Христофорович. – Пока так… – набычившись, сказал Нил Христофорович, опасаясь, что вот-вот матушка Елпидифора прогонит его из-за малости сумм. Но матушка только вздохнула и ласково сказала: – Ну что же… и мы постараемся… На том они и раскланялись. Деньги и «вексельки» отправились к матушке в несгораемый шкаф, а матери Филофее вновь напомнили о необходимости продолжать поиски «дурноватеньких людишек». * * * И на другой же день мать Филофея опять отправилась бродить с кружкой под купеческими окнами. Так бы и ходила она день за днём, если бы однажды не услышала от кухарок историю о купчихе Червяковой, жившей в Хохлах. Купчиха, как говорили, была личностью по-своему замечательной и несчастной. Лет ей было около пятидесяти, была она замужем, имела взрослого сына. Несчастье её заключалось в том, что с некоторых пор обнаружила она пристрастие к языческому богу Бахусу, кланяясь ему столь усердно, что невольно по временам выходила за рамки всяческих приличий. Как и с чего это началось, никто уже и не помнил. Но мало-помалу страсть взяла верх, и Червякова стала являться на задний двор своего обширного дома и танцевать там под гармонный аккомпанемент кучера Яшки. Тут же собирался народ, а впереди всех – лакей Васька. При этом ни Яшка, ни Васька также не чуждались Бахуса, а танцы плавно перетекали в совместное поклонение этому древнему богу. Пока же сама хозяйка в компании слуг трясла юбками, отплясывая и припевая: …Ух, ух, лапоточки мои, Что вы ходите как будто не туды…