Источник счастья
Часть 40 из 79 Информация о книге
— Честно говоря, я ничего не поняла. Возможно, он просто бредил, заговаривался. У него там, в квартире, все очень странно. Ароматические палочки дымятся. Помощник или охранник, на редкость неприятный тип, они общаются через какое-то переговорное устройство вроде милицейской рации из комнаты в кухню. И смешно, и жутковато. «Как слышно? Приём!» Ещё с ним живёт пудель, почти такой же старый, как он, чёрный, облезлый. Зовут Адам. Пожалуй, из всей компании пудель самое симпатичное существо. Мама вдруг нахмурилась, встала и быстро вышла. — Мам! — удивлённо позвала Соня. Никакого ответа. Соня выпила кофе, вытащила из папки билеты. Действительно, бизнес-класс. И конверт с деньгами. Десять бумажек по сто евро. — Мам, они не сказали, меня кто-то встретит в аэропорту? — крикнула Соня. Опять никакого ответа. Только звук льющейся воды. На ванне стояла доска, на доске таз. — Мам, что ты делаешь? — Стираю. Машина у вас не работает, у тебя ничего чистого не осталось. — Ну так можно в прачечную, в химчистку сдать, папа всегда относил. — Ты улетаешь послезавтра. Какая химчистка? Мама продолжала усердно стирать, не глядя на Соню. Таз свалился с доски в ванну. Веру Сергеевну обдало мыльной водой, Соня взяла полотенце, вытерла ей лицо и вдруг почувствовала, что плечи её вздрагивают. — Я очень боюсь за тебя, Софи. Вроде бы все отлично, я должна радоваться, но мне почему-то страшно. — Мамочка, ты что? — Соня стала целовать её мокрые глаза, щеки, заметила, что шрам на виске покраснел и вспух. — Мамочка, ну давай я никуда не полечу? И ты не полетишь в свой Сидней, хочешь? Ты найдёшь здесь работу, а твой Роджер будет приезжать к нам в гости. Вера Сергеевна умылась, поправила волосы перед зеркалом, прикрыла прядью шрам. — Не говори глупости. Ничего я не плачу. Мыло попало в глаза. В Германию ты полетишь, это твой шанс. Никакой работы я здесь не найду. Роджер приезжать в гости не сможет, у него тяжёлый артрит, он совершенно беспомощный без меня. А ты займись-ка делом, разбери свои вещи и подумай, что возьмёшь с собой, что надо купить. Соня вошла в свою комнату, открыла шкаф, принялась машинально перебирать вещи, но быстро бросила это занятие, села за стол, закурила, рассеянно оглядела книжные полки. Взгляд её остановился на тонком корешке. «Любовь Жарская. Встречи и расставания». Воспоминания дамы-драматурга, приятельницы Свешникова, подарил ей Нолик на день рождения лет пять назад. Когда-то, ещё в юности, он привил Соне вкус к чтению мемуаров, он сам читал только их, да ещё всякие исторические труды о войнах. «Ты, кажется, интересовалась профессором Свешниковым. Вот, эта Жарская его хорошо знала». Мемуары были написаны надрывно, жеманно. Стиль раздражал, но было много живых деталей. Богемная Москва, маленькие театры, поэтические вечера, сгущённый воздух шестнадцатого года, роковые романы, склонность к мистике, презрение ко всему обычному, обыденному. Соня вдруг вспомнила, как Нолик сказал, что эти мемуары впервые были изданы в советское время, но с большими цензурными купюрами. Изъяли почему-то именно главу о Свешникове, всю целиком, хотя ничего идеологически опасного она не содержала. Теперь вот полное, без купюр, переиздание. Ещё не открыв книгу, Соня поняла, почему ей не давала покоя оговорка Агапкина, когда он назвал её отца Даниловым. Дама-драматург несколько раз упоминала «пожилого обожателя Тани, юной дочери профессора» полковника Павла Николаевича Данилова. «Никто не понимал, почему Таня, красивая, яркая, сумасбродная, так благосклонно отнеслась к скучным ухаживаниям этого Данилова, примитивного неотёсанного солдафона. Что она в нём нашла? В неё был до смерти влюблён Федя Агапкин, все это видели, а она как будто не замечала, презирала его. Федя был из простых, мать чуть ли не прачка, он скрывал это. Самолюбивый, нервный, он всего в жизни добился сам. Сейчас я думаю, что он стал масоном только потому, что был сильно уязвлён пренебрежительным отношением к нему Тани. Недавно я слышала, что Федя служит в ЧК Не верю». Москва, 1917 «Я мало любил его, мало говорил с ним, пренебрегал миром, в котором он жил в последнее время. Двенадцать лет назад, когда я потерял тебя, Лидочка, мне казалось, никогда уже не будет больнее. Без тебя мне стало пусто и холодно. Случались минуты, когда я всерьёз обдумывал, какое лекарство надёжней спасёт от тоски по тебе — яд или пуля? Но я держал на руках новорождённого Андрюшу, со мной осталась шестилетняя Таня, Володе исполнилось одиннадцать. Именно тогда мы с Володей стали отдаляться друг от друга. Таня была ещё маленькой, для неё смерть не существовала. Она не могла подойти к гробу не потому, что боялась. Она не верила, что там её мама. Для неё ты продолжала жить. Я слышал, как она говорила с тобой. В семь, в восемь лет она учила наизусть стихи Фета и Тютчева, двух любимых твоих поэтов, и читала шёпотом, глядя в небо, уверенная, что ты слышишь её и видишь. Для тебя она занималась музыкой, для тебя играла. Тане удалось ускользнуть от лютой боли, от понимания смерти. Но Володя прочувствовал все в полную силу. Он стал искать виноватых и выбрал троих. Меня, маленького Андрюшу и Господа Бога. Именно в таком порядке. От меня он отворачивался, убегал. Когда я заходил в детскую, чтобы поцеловать его на ночь, он натягивал на голову одеяло. К маленькому Андрюше до года не подошёл ни разу, не посмотрел на него, не дотронулся, не назвал по имени. На отпевании он выбежал из церкви и с тех пор никогда там не был. На него жаловались в гимназии, он прогуливал уроки Закона Божьего, а если и посещал иногда, то издевался над стариком священником, поднимал его на смех перед учениками. Я много раз пытался говорить с ним, пробовал убеждать, наказывал. Но после того, как у него, двенадцатилетнего, в лёгких обнаружился туберкулёзный очаг, о наказаниях уже не могло быть речи. Чего-то я всё-таки добился. Володя выздоровел, окреп. Его не выгнали из гимназии, он поступил в университет. Я знал, очаг остался. Лёгкие слабые. Я просил его беречься, но в двадцать три года разве хочется помнить об этом? Конечно, у него хватало ума не употреблять кокаин, опиум, не следовать слепо чудовищной моде на смерть, распространённой в его кругу, но бессонные ночи, ледяные эзотерические страсти, сам образ жизни и этот круг делали своё дело. Из троих наших детей Володя самый трудный. Я мало его любил. Я его не уберёг. Прости меня». Михаилу Владимировичу казалось, что он говорит это вслух, он даже слышал собственный голос, но как будто издалека. — Папа, пожалуйста, не молчи, скажи что-нибудь, — повторяла Таня. — Да, — отвечал он и опять погружался в тёмную внутреннюю тишину, где кроме Лидочки, покойной жены, не было никого, кто мог понять и услышать его. Володю хоронили на Ваганьковском кладбище, возле мамы. Таня настояла на отпевании. В кладбищенском храме народу собралось совсем мало. Михаил Владимирович не отходил от гроба, не сводил с лица сына сухих воспалённых глаз. Андрюша стал терять сознание. Таня едва успела подхватить его, вывела на воздух. Сыпал мелкий колючий снег. Возле паперти Таня заметила небольшую группу людей. Они пришли проводить Володю, но не заходили в храм, ждали на улице. Она так много плакала все эти дни, что болели глаза. Она не могла разглядеть, кто это. Только позже, у могилы, она увидела, как по горсти земли бросили на Володин гроб Рената и Георгий Тихонович Худолей. Они не подошли ни к ней, ни к Михаилу Владимировичу, быстро удалились. Таня посмотрела им вслед. По аллее между могилами навстречу им шагал невысокий пожилой господин в дорогой шубе и шапке. Аллея была узкой, с обеих сторон сугробы. Рената и Худолей остановились. Господин тоже остановился. Таня заметила, как он резко вскинул согнутую правую руку. Рука в чёрной перчатке была отчётливо видна на снежном фоне. Она произвела странное, рубящее движение, сверху вниз, как будто вспорола воздух оттопыренным большим пальцем. Лиц Георгия Тихоновича и Ренаты Таня не видела, они стояли спиной. Лицо господина закрывали шапка и высокий поднятый воротник шубы. Рената глухо вскрикнула. Худолея качнуло в сторону, в сугроб, он потерял равновесие, беспомощно замахал руками, ухватился за ограду соседней могилы, как будто эта внезапная встреча подействовала на него как выстрел, беззвучный и смертельный. Нехорошая, мстительная радость на мгновение вспыхнула в Таниной душе. Она с самого начала подозревала, что Георгий Тихонович как-то косвенно причастен к смерти Володи. От этого любезного, образованного господина веяло могильным холодом. Но даже если отбросить прочь всю мистику, останется главное. Вьюжной ночью, в конце декабря, Володя вернулся домой совершенно больной, с высокой температурой. Таня встретила его, уложила в постель, сделала компресс. Ему было так плохо, что он, возможно, впервые в жизни, на вопрос Тани: «Где ты был?» — ответил просто и честно: «У Худолея». С тех пор он почти не вставал с постели. Через месяц его не стало. «Ерунда. Нельзя искать виноватых. Легче не будет. Но как же хочется судить, обвинять, даже мстить, как трудно смириться», — думала Таня, стараясь не смотреть в сторону ямы, не слышать стук мёрзлой земли, монотонного причитания старой няни, истерических громких рыданий Зои Велс. Между тем ничего страшного на аллее не случилось. Рената помогла Георгию Тихоновичу удержаться на ногах. Господин отступил, пропуская их, они ушли, а он поспешил к Володиной могиле. Снял шапку, бросил горсть земли. Издалека почтительно поклонился Михаилу Владимировичу, Тане, но не подошёл, не представился. Священник завершил обряд. Люба Жарская произносила своим драматическим басом взволнованную речь. Андрюша стоял рядом с Таней, уткнувшись лицом ей в плечо. Он тоже не мог смотреть и слушать. Таня обнимала его, чувствовала, как он вздрагивает, всхлипывает. Когда могилу засыпали, лакей господина в шубе, топтавшийся поодаль, поставил на холм корзину с живыми нарциссами. Позже Таня спросила Потапова, университетского приятеля Володи, кто это был, пожилой, в шубе. Потапов пожал плечами и сказал, что никогда прежде не встречал этого господина. Глава одиннадцатая В начале сентября 2004 года поздним солнечным утром у облезлого здания НИИ, в котором работал профессор Мельник, остановилась такая машина, что даже вахтёр впервые за многие годы проснулся, вылез из будки и чуть не свалился, перегнувшись через турникет. Наверное, это был «Мерседес». Но какой-то особенный, яйцеобразный, тёмно-изумрудный и весь гладенький, блестящий, словно облизанный. Когда человек, вылезший из машины, направился прямо к проходной института, вахтёр даже не спросил, куда, к кому, вытянулся по стойке смирно, взял под козырёк и застыл с открытым ртом, памятником самому себе. «Не может быть! Наконец-то! Я знал, знал!» — повторял про себя Борис Иванович, пока гость, неудобно примостившись на подоконнике в конуре, именуемой кабинетом профессора, рассказывал, что исследования Бориса Ивановича заинтересовали руководство некоего крупного концерна. — Мы никогда не занимались ни медициной, ни биологией, но недавно к нам поступило предложение о совместных инвестициях. Одна немецкая фармацевтическая фирма предложила нам вложить деньги в научно-исследовательский проект. Проект пока строго засекречен, нам не нужна шумиха в СМИ. «Как назло, именно вчера сломался последний приличный стул, — думал Бим, — может, уступить ему моё кресло? Неудобно, что он в таком костюме сидит на грязном подоконнике». — В нашей структуре нет специалистов в этой области. Немецкая сторона, конечно, предлагает нам своих экспертов, врачей, биологов, биофизиков, однако для моего руководства этого недостаточно, — продолжал гость. — Речь идёт об огромных суммах, и нам бы хотелось… «Предложить ему кофе? Но у меня есть только растворимый, самый дешёвый, к тому же просроченный, и чашки жуткие». — Мы долго искали, наводили справки и остановились на вашей кандидатуре. Гость обаятельно улыбался. У него было приятное крепкое рукопожатие. Уже через два дня изумрудное яйцо подкатило непосредственно к подъезду дома в Сокольниках, где жил Бим. За час до этого сам Борис Иванович, его жена Кира и их пожилая кошка Авдотья носились по маленькой захламлённой квартире, все трое кричали, и никто никого не слышал. Борис Иванович метался из ванной в спальню с охапками тряпок. Кира бегала за мужем, подбирала с пола то рваный носок, то подтяжки. Кошка Авдотья энергично крутилась у них под ногами, просто за компанию. — Штопка совершенно не видна! — кричала Кира и трясла перед лицом мужа серыми носками, скрученными в шарик. — Ты же не будешь там разуваться! — Я должен одеться прилично! — кричал профессор. — Ты что, не понимаешь, как это важно?! Хорошо, чёрт с ней, со штопкой. Но эта рубашка никуда не годится! Кира соглашалась, предлагала другую рубашку, натирала обмылком заедающую молнию на брюках, колола пальцы, спешно пришивая пуговицу. Борис Иванович в ванной скоблил щеки лезвием, резался, ронял на кафельный пол бутылку одеколона. У него дрожали руки. Он нервничал. Беготня с носками и рубашками была для него разрядкой, он орал на жену и срывался по пустякам. Морочить головы профанам, сочинять для них наукообразные сказки, скрывать свои истинные намерения под личиной заманчивой полуправды было чем-то похоже на производство золота из свинца. Но алхимики производили свои трансмутации в тиши лабораторий, без суеты и спешки. А Борису Ивановичу приходилось постоянно бегать, звонить, договариваться, трепать языком. Он уставал, нервничал, люди все больше раздражали его. — Надо раскручиваться, раскручиваться! — повторял он. Если раньше он делил своих знакомых на умных и глупых, добрых и злых, талантливых и бездарных, то теперь главной характеристикой стала «раскрученность». — Конечно, его раскрутили! — говорил Бим о молодом учёном, который получал гранд за границей.