Ката
Часть 25 из 43 Информация о книге
В душевой он всегда проводил четыре минуты, порой – на полминуты меньше или дольше. Ката ждала, но считать минуты ей не хотелось; вместо этого она прикрыла глаза и представила себе каждое движение Бьёртна за перегородкой. В интервью он рассказывал, что в душе бреется – он явно имел в виду, что бреет все тело, – и давал понять, что иначе и быть не может. Какое же слово он употреблял? «Отврат». «Каждая волосинка – это отврат», – говорил Болик, но на фотографии, сопровождавшей интервью, на его лице красовались и брови, и ресницы – наверное, журналист должен был устроить ему нахлобучку за такую непоследовательность? И хотя на фото было плохо видно, Кате показалось, что у него видны волосы на руке, но это же простительно? И вообще, зачем кому-то брить руки – мужчине или женщине? Разве все не согласны, что это не нужно? А как же «реснички» в глотке и верхней части легких? Но вот Ката представила себе: весь выбритый полностью, и подбородок, и грудь, и живот, и ноги, и пах… Она открыла глаза. Бьёртн завернул за угол душевой; сейчас он был голый по пояс и в шортах до середины бедра. Как и прежде, Ката подивилась объему гладко выбритых грудных мускулов, вогнутому животу с бороздками мышц; при походке он держал руки на расстоянии от бедер, никогда не прислонял их к телу – бедрам, талии или макушке – и никогда не скрещивал их: его поза всегда была очень открытой, а в его случае это означало угрожающей. Но на это, без сомнения, были свои причины; перед бассейном Ката заметила, что когда он разговаривал по телефону, то если держал телефон в правой руке, то подносил его к левому уху, и наоборот, как будто толщина рук не позволяла ему сделать по-другому. Бьёртн с телефоном в руке представлял невероятное зрелище, порой забавное: казалось, что его руки не принадлежат ему, что они сами – какие-то приборы, а он держит их, словно все эти прикосновения к гирям, железу, телам девушек без сознания превратили его руки в такие вещи, с которыми остальное тело больше не хотело иметь ничего общего. Болик пронес свою мышечную массу вдоль бортика, мимо сидячих бассейнов с горячей водой, на другой конец дорожки, где опустился в один из бассейнов с массажными приборами около раздевалок. Он почти моментально вылез оттуда и затем проковылял (по своему обычному распорядку) к бассейнам возле трибуны: от тепленького к самому горячему. Система… Ката в свое время придумала одну теорию насчет Бьёртна: чтобы перебороть страх (это уже другая теория), лучше всего попробовать проникнуть в сознание человека, которого ты боишься, и забыть его тело, возвышающееся над тобой, давящее, заставляющее цепенеть. Лучше уж наделить его чересчур богатым внутренним миром, выдвинув теорию, что в его жизни все выстроено по некоей системе: тело подчиняется распорядку мышц, сознание – распорядку воли, а время – распорядку дня; а что не вмещается в эти рамки, то обтесывается или отрезается путем насилия. Все это в какой-то мере было наигранным и, в общем-то, не должно было внушать окружающим такой страх, который сопутствовал ему везде; но Ката заметила, что при его приближении самой естественной реакцией у людей было отпрянуть, – как человек может отпрянуть, если ему в нос ударяет сильный запах мертвечины. И однажды, по дороге домой из бассейна, у нее родилась теория: человек, превративший самого себя в объект, свое тело и жизнь – в раба с целью возвыситься над другими, жил в противоречии настолько умопомрачительном, что на первый взгляд оно могло показаться силой: распорядки были строгие, и он обращался с самим собой как со львом в клетке – и каждый день кидался на прутья, но больше всего на свете опасался, что когда-нибудь клетка окажется открыта. В медицинской физике есть такое понятие – «энтропия», а проще говоря, мера беспорядка: с одной стороны, у тела есть энергия (приравнивающаяся к упорядоченному состоянию), а с другой – это самое состояние хаотичности, которое быстро возрастает, когда человек заболевает, зашкаливает – когда лежит при смерти, достигает апогея в момент смерти, а затем сходит на нет. У них в отделении это понятие использовали, когда обсуждали рост опухолей, но оно применимо и к колоде карт, и к холодильнику, и к Гольфстриму, и к ситуации, если солнце погаснет, – и ко всему, вплоть до людей, день-деньской перемещающих тяжести с одной палки на другую или поднимающих их с пола к потолку, питающихся по определенной энергетической системе и хлещущих напитки под названием «энергетики». У таких людей, как Бьёртн, которые посвятили все свою жизнь тому, чтобы снизить энтропию до минимума, а упорядоченность возвести в максимум, было хорошо натасканное чутье на упорядоченность и неупорядоченность у других, они отлично вычисляли их слабости (места, где эта самая энтропия больше всего) – и наносили удар именно туда. Он великолепно читал невербальные указания в манере людей держать себя: как они ставят голову при ходьбе, двигаются ли их руки в такт ногам, трудно ли им смотреть собеседнику в глаза, часто или редко они моргают, не шевелят ли постоянно руками или ногами; а может, меняя позу, двигаются робко, застенчиво, словно не хотят, чтобы их заметили, – точь-в-точь малявки, которые испугались и пищат: «Мама, роди меня обратно!» Жертвы! Вот откуда взялись угроза и тяжесть во взгляде этого человека, которые, казалось, обезоруживали всех вокруг, заставляли их следить за каждым своим движением и мыслью. Как ему удавалось каждую минуту в день дрессировать себя с помощью этих гирь, маний, систем, а потом давать своему напряжению мощную разрядку в те несколько минут в день или в неделю, которые, как представляла себе Ката, были самым главным в деятельности таких людей, как он: в нужный миг порвать мир в клочья путем насилия, – а в промежутках ничего не делать, выжидать и обрастать мясом… Когда он вылез из третьего бассейна, Ката повязала вокруг бедер полотенце и двинулась вперед. Болик плюхнулся в четвертый бассейн, выдохнул и сел. Чем ближе к нему подходила Ката, тем сильнее билось ее сердце – правда, не так сильно, как в прошлый и позапрошлый разы. Двери сауны открылись, и оттуда, пыхтя, показалась старая женщина; ее голова и плечи были окутаны туманом, который Ката сперва приняла за дым. Ей осталось до дверей всего несколько метров, как Бьёртн вскочил в бассейне (она заранее знала, что он так сделает), подтянулся на перилах своими неживыми руками, выскочил из воды, перемахнул бортик и вбежал в сауну. Дверь захлопнулась, но в следующий миг Ката потянула за ручку и открыла ее. Внутри был коридор, выложенный кафелем, и она пошла по нему, как всегда, робко, перебирая в уме возражения против того, что сейчас может произойти что-нибудь «ужасное»: самым весомым из них были те слова из интервью, про «просроченную телятину»: если она не ошибается, сама она просрочена уже давным-давно, уже как следует протухла; к тому же она никогда не видела, чтобы он приставал к девушкам в бассейне. Ката открыла вторую дверь, за которой была сама сауна, с густым удушливым жаром, и услышала из клубов пара крик: «Дверку прикрыл быстро!» Она шагнула внутрь и закрыла за собой дверь. В дальнем углу комнатушки увидела его очертания: колени раздвинуты, глаза открыты, белки блестят, как яйца. Окон в сауне не было, и от этого она напоминала космический корабль, в котором произошел какой-то серьезный сбой. Ката поспешила сесть напротив дверей, держась как можно незаметнее, ощутила непреодолимое желание уйти – но поборола его: она ведь имеет такое же право сидеть здесь, как он, – даже, если на то пошло, больше, чем он. Ката закрыла глаза и расслабилась. Через некоторое время перед ней поплыли картинки зимнего леса и маленькой избушки в шаре, в котором пойдет снег, если его потрясти. Вокруг нее все было бело, а позади избушки – промерзший до дна пруд. Рыбешки, червяки, букашки – все живое закопалось в грунт, еще хранящий летнее тепло, замедлило свои движения и обмен веществ, дыхание и сердцебиение, и мышление, пока не осталась лишь одна едва уловимая мысль: «Жить!» Мышцы расслабились, голова стала пустой, и на миг Ката как будто задремала. Очнулась она от того, что дверь сауны открылась. Бьёртн вышел и захлопнул ее за собой. 38 Через несколько дней Гардара Эйстейнссона, человека, сообщившего о трупе Валы, выпустили из тюрьмы на Квиабриггью. Он отбывал там одиннадцатимесячный срок за нарушение условий условного осуждения. Ката получила уведомление об этом по электронной почте; прочитав, удалила его и отправилась прогуляться. Обошла пару кругов вокруг Рейкьявикского озера, а затем села на скамейку в саду Хльоумскалагард. Желтели и алели листья на деревьях, жизненная энергия постепенно утекала из них в землю. Воздух был стылый, пахло осенью, мокрой землей и гниющей растительностью, и это вгоняло ее в печаль. Под скамейкой Ката обнаружила полупустой пакет с кормом для птиц, рассыпала его на тропинку и стала ждать. Не прошло и нескольких минут, как показался первый дрозд, а потом все новые и новые, один за другим. На Кату нашло глубокое умиротворение, когда она сыпала птицам корм, смотрела, как быстро те скачут меж зернышек и склевывают их. До сих пор ей и в голову не приходило, что она постарела, но пока она сидела там, ощущала себя старой, и ей было хорошо: плечи ссутулились, голова слегка тряслась, лицо стало дряблым, глаза отрешенно смотрели в одну точку; она была старухой, которая хлебнула горя, всю жизнь боролась с трудностями и потерпела поражение, но сейчас это все уже должно было прекратиться – хотя бы на то время, пока она сидит здесь. Мимо проходили люди, но не видели ее – на ней была шапка-невидимка старости и смерти, на которую они инстинктивно закрывали глаза; и студенты, спешащие мимо нее из университета или в университет[33], проплывали мимо, как во сне. * * * Соулей открыла ей дверь своей квартиры на Фрамнесвег. Вся гостиная была завалена пустыми футлярами из-под дисков, упаковками от фастфуда, стаканами и переполненными пепельницами. Не успела Ката подумать, или пожаловаться, или притвориться сильнее, чем была, – как у нее вырвалось, что Гардар вышел из тюрьмы, и поэтому ей страшно оставаться дома одной. – То есть нет, вообще-то не страшно, просто неохота сейчас… – Тогда ночуй здесь, – предложила Соулей, подошла к ней и обняла. Ката рассмеялась. – Не можем же мы здесь жить вдвоем! – Ну конечно, можем! Пошли! – И Соулей проводила Кату на кухню, где поставила кофе. А Ката тем временем рассказывала ей, какую узнала информацию. – Я знаю, где он живет. Я наняла человека, чтобы он выяснил для меня, когда его выпустят и где он после этого будет ночевать… – А зачем тебе это? – По-моему, так лучше. По крайней мере, буду знать, в каком он районе. – Понятно. Ката пошла вслед за Соулей в гостиную; там хозяйка дома сгребла весь хлам в черный мусорный пакет, постелила на стол красивую скатерть, поставила две чашки, кофейник и сверкающую чистотой пепельницу. – Вот так. – Она просияла. – Мне нельзя с тобой об этом говорить, – сказала Ката. – О чем? – Об этом всем. О Вале. – И она объяснила, что не хочет впутывать Соулей в «свои дела», и попросила ее забыть все, что она ей рассказывала. – К тебе это не имеет никакого отношения. А я женщина взрослая, я справлюсь. – Сядь, – велела Соулей, указывая на один из стульев. Они сели, пригубили кофе, и Соулей закурила сигарету. – Почему ты приходила ко мне, пока я лежала в психиатрическом? – нарушила она молчание. – В каком смысле? – Ты меня по всему городу возила, одежду мне покупала… И за продуктами ходила, чтобы мне было что поесть… К тебе это имело какое-то отношение? Тебе надо было впутываться в мои дела? – Она потянулась к пепельнице и стряхнула пепел с сигареты. – Это наши общие дела. До конца. – А как ты можешь знать, что все произошло точно так, как я тебе описала? – Знаю – и всё! – Я же могла всё не так понять. – И что же, в таком случае, произошло с твоей дочерью? Просто пропала? Легавые прекрасно знают, что произошло, так же, как и ты, – ты же сама рассказывала. Они просто ничего не могут поделать… И им так же, как и нам, хочется схватить этих тварей и навалять им как следует, да только они не могут. А мы – можем. И знаешь, что еще? Я готова за это отсидеть. А почему бы и нет? Тогда я хоть пить брошу. Женская тюрьма – очень даже неплохо… Отличный клуб. А еще приговор значительно смягчат, по крайней мере, тебе: типа, от горя умопомрачение нашло – и ты отправишься в Согн[34] и скажешь, что обо всем сожалеешь и не осознавала, что происходит… А через годик выйдешь. – Мне приходится постоянно напоминать самой себе, отчего она погибла. А иначе недолго и привыкнуть… Того, что случилось, я изменить не могу. Но забвение – такое большое искушение, прямо как жажду утолить. И оно сильнее, чем все разговоры о справедливости. Не сдаться, не простить, не извлечь урок – просто забыть… – Ты можешь сделать так, чтобы такое повторилось. – Это причина, по которой ты хочешь продолжать дальше? – Конечно. Таких выродков надо наказывать. Ката призадумалась. – Мне нужно узнать больше… Я убедила себя, что видела это у него на лице – там, в бассейне: как будто на нем лежит печать вины. Понимаешь, он у меня никак не вяжется с Валой. Они и моя дочь – из разных миров. – Ты же знаешь, что произошло. Ката помотала головой. – Нет, не знаю… Не уверена. – Ну хорошо… Давай принимать меры пошагово. Как на собраниях, куда я хожу. – Соулей улыбнулась. – У меня от отпуска осталась всего неделя, – сказала Ката. – Я могла бы взять и больше, но не знала, что мне делать. – А сейчас знаешь. – Правда? Соулей кивнула. – Поедем в горы Блауфетль и наберем килограмм грибов. А потом двинем в «Смауралинд» и купим «Плейстейшн», и дело в шляпе. Сейчас как раз подходящее время. – Для чего? – спросила Ката, моргая. – Для грибов… Да ладно, шучу я. Тебе надо бы научиться расслабляться. Ката погрузилась в свои мысли, но подняла глаза, когда Соулей присела на пол рядом с ней, взяла ее за коленку и сжала. – Я делаю это не только ради тебя, – сказала она. – Ты меня ни к чему не принуждаешь. Я этих мужиков знаю и знаю девчонок, которые служили им подстилками, с тех самых пор, как у них на лобке первые волоски появились – понимаешь, всего один светленький волосочек, первые месячные… И всё, эти уже тут как тут: на запах прибегают. Это не мужчины, а твари, понимаешь? И не жалей их. В них нет ничего хорошего. – Ката открыла рот, чтобы что-то сказать, но Соулей шикнула на нее. – Я видела, как они измывались над девчонками: срывали с них трусы, фотографировали письку и собирались отправить это фото их маме с папой, а знаешь для чего? – чтобы эти девчонки им отсосали. А еще они их на кокаин подсаживали в какие-нибудь длинные выходные, стоило им только выехать разок на фестиваль на День работника торговли[35] – да и жизнь у них отнимали, если те их не слушались или угрожали им полицией… – Соулей, родная, хватит. – Нет, ты прикинь! Я видела, как они поднимают девчонок за волосы и волокут в сортир, чтобы там насиловать, а сами даже не задумываются, что это изнасилование. Я видела, как Гардар, этот козел, которого совесть заела, держал своими жилистыми ручищами голову малолетней девчонки, она плакала, а он ее в лицо трахал, она брыкалась, а он в нее сперму свою сливал, а потом еще стоял и ржал, пока она лежала на полу и ее тошнило. Я видела, как Болик прыснул в лицо новокаином пятнадцатилетней девчонке – пятнадцатилетней! – заморозкой ей прямо в рожу прыснул, чтобы получилась «настоящая маска», просто потому, что решил приколоться! А поскольку он это сказал, поскольку сам был таким уморительным, то девчонке тоже показалось, что это прикольно! Вот такой это жестокий мир, о котором тебе и подумать-то страшно. Но ты знаешь, что он есть. Они вот такие. И так и будут продолжать в том же духе, если их никто не остановит. Соулей встала с пола, снова села за стол и зажгла сигарету. – Знаю, что это нелегко, – продолжала она. – Но поверь мне вот в чем: они заслуживают всего, что ты хочешь с ними сделать. Я их знаю. И все мои подруги знают. И мы позволяли им бить нас, насиловать, унижать, пока им не надоедало. Я тебе говорю: они – твари! И везде за ними тянется след боли и унижения. И это нас объединяет. Соулей выдохнула дым, задумчиво поглядела на потолок, а затем перегнулась через стол и сказала: – Я скажу, что тебе делать.