Когда бог был кроликом
Часть 25 из 48 Информация о книге
Почтальон помахал нам рукой, как раз когда отец поддал газу, отчет из-под задних колес полетела галька. Отец редко садился за руль — обычно это делал Алан — и теперь на каждом подъеме забывал переключать скорость. — Возьмете почту сейчас? — спросил почтальон, взмахнув пачкой счетов и писем. — Давай, Брайан. Отец забрал у него пачку и передал матери, а та быстро пролистала ее, надеясь найти голубой конверт авиапочты с новостями от сына. Мне она передала письмо, пришедшее на адрес Нэнси и переправленное нам. — Собрались на крестины крошки Аланы? — спросил почтальон. Услышав «крошку», Рыжик явственно хмыкнула. — Да, — кивнул отец. — Я ведь буду крестным отцом, знаете? — Слыхал. А еще слыхал, что это вроде бы не всем нравится. — Ну… — начал отец, но ничего больше не сказал. — Что ж, до свидания тогда. — Почтальон развернул велосипед и поехал в другую сторону. — Дрочила! — прокомментировала Рыжик. — Ну ладно, ладно, — вмешалась мать. — Сбей его, — посоветовал Артур. — Да бросьте вы, ради бога! — возмутилась мать и сунула в рот пластинку жевательной резинки. Народу в церкви собралось не много, и, разумеется, наше опоздание было замечено всеми членами плимутского клана, уже занявшего лучшие скамьи, на что тут же громко пожаловалась Рыжик. Алан обнял нас всех и проводил на отведенное нам место, откуда отцу и Рыжику будет удобно выходить. Служба была простой, в ней нашлось место и обещаниям, и слезам, и всему, что может потребоваться ребенку. Отец поднялся и постарался как можно более выразительно прочитать стихотворение под названием «Дитя у меня на руках всегда найдет мир в Твоем сердце», а потом Алан-старший произнес очень интересную речь, в которой встречались слова «Лола», «танцовщица», «бриллиант» и «Гавана», — видимо, в его сердце еще теплилась надежда, что этот большой сверток на руках у священника можно было бы назвать в честь героини одной из величайших на свете песен[21]. И только когда зазвучали и заполнили всю церковь первые такты псалма «Господь нам щит из рода в род», я осторожно вытащила письмо из конверта с тюремным штемпелем и начала читать. 11 марта 1996 Я была так рада получить от тебя еще одно письмо, Элли. И понимаю, что мы с тобой опять общаемся, но все еще никак не могу поверить в это, и мне иногда хочется ущипнуть себя. То Рождество, когда мы исчезли, я помню так ясно, будто это было вчера. Мы ушли из дома, как только дядя Фил вернулся из паба и заснул, на машине доехали до заброшенной стоянки и там пересели в такси, мама заказала его заранее. Понимаешь, так мы заметали следы. Мама до этого звонила в женский кризисный центр в Ливерпуле, и они рассказали ей, как надо действовать. Два дня мы прожили в маленьком отеле в Лондоне, у вокзала Юстон, кажется, а потом сели на поезд и поехали на север. В кризисном центре мы жили до тех пор, пока мама совсем не поправилась. Оттуда нельзя было ни писать, ни звонить, потому что это подвергло бы опасности всех остальных. Поэтому я тебе ничего и не сообщила. И даже когда мы переехали и стали жить отдельно, мама сказала, что прошлое умерло. И что о нем надо забыть. И о тебе тоже. И обо всем, что с ней случилось. Она была очень-очень напугана. Человек не должен превращаться в то, во что превратилась она. И я никому не могла об этом рассказать. Один раз я тебе звонила. Как-то на Рождество, лет десять назад. В конце дня, как мы делали всегда. Ты ответила, и я услышала чей-то смех. И положила трубку. Наверное, потому, что это было слишком больно. Слышать, как я могла бы жить. И кем могла бы стать. Ведь когда-то я тоже была частью этого. Я все-таки вышла замуж. Не очень это был счастливый брак, хотя сначала я думала, что у нас все получится. Я думала, он сможет дать мне то, чего мне не хватало и чего не хватало маме, а больше мне об этом нечего сказать. Не знаю, веришь ли ты в судьбу, но я знаю, что он был моей судьбой. Я подняла глаза и огляделась. Рыжик громко подпевала и, кажется, даже не путала слова, хотя в третьей строфе все-таки добавила кое-что от себя. Я очень хочу прочитать книгу Артура, когда ты закончишь ее редактировать, и любую из твоих статей для журналов. Знаешь, тут ведь очень много времени для чтения. Я работаю на кухне, и это хорошо. До того как я сюда попала, у меня была своя компания «Безмятежный путь», она состояла из меня и еще одной девушки, Линды. Я гадала на картах Таро и делала массаж: ароматерапия, интуитивный и даже индусский массаж головы. У меня хорошо получалось. И дела шли хорошо. Забавно, как иногда поворачивает жизнь. Ах, Элли, как же хорошо, что я могу писать тебе снова. Я все время стараюсь простить себя за то, что я сделала, но это, оказывается, самое трудное. Мне сидеть еще девять лет, но, говорят, за хорошее поведение могут выпустить и раньше. Мне и должны были дать меньше, все так говорили, даже полиция. Они-то понимали, что это не убийство… — Блин! — сказала я так громко, что весь плимутский клан оглянулся на меня. И Артур с Рыжиком тоже. …они понимали, что это была самооборона, и поэтому осудили меня за непредумышленное убийство. Судья был славным и тоже все понимал, но он объяснил мне, что у него не было выбора. Тут все дело в прецеденте и в смягчающих обстоятельствах, но, наверное, твой папа сможет все это лучше объяснить. — Что? — одними губами спросила Рыжик, которой вдруг надоело петь. — Что? — повторила она. — Подожди, скоро расскажу, — прошипела я, снова уткнувшись в письмо. — Сейчас расскажи, — потребовала она и захихикала. Надеюсь, у тебя все хорошо, Элли. Хоть мне и пришлось написать это слово на «у», пожалуйста, не надо меня бояться. Я — это по-прежнему я. А не какое-то чудовище, как говорят некоторые. Ом шанти и всем привет. С любовью, Дженни. P. S. Я пойму; если ты больше не захочешь мне писать, и не обижусь. Решила, что лучше сразу рассказать, как обстоят дела. Диабет не очень меня беспокоит. Спасибо, что помнишь. P. P. S. Почтовые марки — лучше всего. Здесь это главная валюта. Я опустила письмо, а Рыжик наклонилась ко мне и взяла за руку. — Дженни Пенни кого-то убила, — пропела я ей на ухо в такт музыке. — Тише, — шикнул кто-то сзади. — Что? Та странная девочка с непослушными полосами? — не поверила Рыжик. — Скажи Артуру, — попросила я. Она пододвинулась к нему, обхватила его голову и потянула ее к своему рту, будто созревший персик. Я толкнула локтем мать и пошептала ей в ухо. — Что? — переспросила она. Я повторила. — Убийство? — ахнула мать. — Не верю. В это время поющие добрались до последней строчки. Мать стиснула мою руку и громко подхватила: «Рукой своей сквозь тьму и свет впусти в небесный дом». Аминь. После монотонной проповеди о родительских обязанностях, которую мои родители, слава богу, пропустили мимо ушей, настала очередь Рыжика. Она встала и пошла по проходу. Алан и Алан-младший просияли. Для них Рыжик была звездой, потому что как-то она пела с самим Синатрой (что, кстати, правда), и теперь им казалось, что сам великий человек явился на крестины. Поэтому когда Рыжик вышла вперед и поклонилась, Алан-старший не удержался от аплодисментов. А когда она посвятила свою песню «Дженни Пенни, нашему другу, которая попала в тюрьму по несправедливому обвинению в убийстве», я вздрогнула и на минуту почувствовала себя голой. Рыжику дали карт-бланш и позволили выбрать любую песню, какую она сочтет уместной в данном случае, но, услышав первые строчки «Я тот, у кого ничего нет»[22], даже я задумалась о том, что же творится в ее лысой голове. — Ведь когда младенец является в мир, у него ничего нет, — объясняла она позже за бокалом виски с таким видом, будто совершенно не понимала, из-за чего весь шум. У нас никто и никогда не ложился рано. Таково было негласное правило, и никому даже в голову не приходило его нарушить. Мы засыпали только после того, как истощались все разговоры, оставляя после себя сосущую пустоту и усталость. Нередко мы с матерью засиживались на берегу до того часа, когда ночная небесная синева начинала бледнеть, а поднимавшееся к горизонту солнце прогоняло ее все дальше, освобождая место для золотого, оранжевого и алого. Иногда мы садились в лодку, плыли ему навстречу и, закутавшись в одеяла, наблюдали рождение нового дня. Однако после крестин всем, казалось, хотелось поскорее разойтись по комнатам, и уже к одиннадцати часам дом стал совсем тихим и словно покинутым. Я решила растопить камин: после захода солнца весенняя сырость быстро просачивалась в дом. Я чувствовала, как она пробирается мне под джемпер, и хотелось поскорее прогнать ее, почувствовать запах дыма и тепло. Я поднесла спичку к смятой газете и кучке сухих щепок, они немного подымили, и уже скоро их охватило оранжевое пламя. — Слушаю. — Подожди, — сказал он, — я перейду к другому телефону. Я услышала щелчок, потом звук снятой трубки. — Алло, — позвал он. Его голос был низким и словно лишенным всякой энергии. В нем слышался явственный американский акцент — так бывало всегда, когда он уставал. Он прихлебывал пиво, и я была рада этому. Может, оно поднимет ему настроение. — Что новенького? — спросил он, и я рассказала о крестинах и о письме от Дженни Пенни. — Твою мать, поверить не могу. Ты не шутишь? — Нет. Так и есть. — И кого она убила? — Я еще ничего не знаю. — Какого-нибудь старого любовника матери? — Это мысль. — Господи, Элли! И что ты собираешься делать? — А что я могу? Буду писать ей, вот и все. Постараюсь узнать правду. Джо, это все так странно! Мы ведь дружили с ней. — Она всегда была странной. — Да, но не настолько же. Она не могла этого сделать. Для убийцы у нее слишком богатое воображение. — Элли, ты ведь ее не знаешь. Ты знала ее ребенком, а человека нельзя заморозить, он меняется. Мы помолчали. Я подлила в бокал вина. Я-то себя заморозила.