Мартин Иден
Часть 1 из 35 Информация о книге
Глава I Шедший впереди отпер дверь французским ключом и вошел. За ним вошел молодой парень, который при этом неловко сдернул кепку с головы. На нем была простая грубая одежда, пахнувшая морем; в просторном холле он как-то сразу оказался не на месте. Он не знал, что делать со своей кепкой, и собрался уже запихнуть ее в карман, но в это время спутник взял кепку у него из рук и сделал это так просто и естественно, что неуклюжий парень был тронут. «Он понимает, — пронеслось у него в голове, — он меня не выдаст». Вперевалку, широко расставляя ноги, словно пол под ним опускался и поднимался на морской волне, он пошел за своим спутником. Огромные комнаты, казалось, были слишком тесны для его размашистой походки, — он все время боялся зацепить плечом за дверь или смахнуть какую-нибудь безделушку с камина. Он лавировал между различными предметами, преувеличивая опасность, существовавшую больше в его воображении. Между роялем и столом, заваленным книгами, могло свободно пройти шесть человек, но он отважился на это лишь с замиранием сердца. Его тяжелые руки беспомощно болтались, он не знал, что с ними делать. И когда вдруг ему отчетливо представилось, что он вот-вот заденет книги на столе, он, как испуганный конь, прянул в сторону и едва не повалил табурет у рояля. Он смотрел на своего уверенно шагавшего спутника и впервые в жизни думал о том, как неуклюжа его собственная походка и как она отличается от походки других людей. На мгновение его обожгло стыдом от этой мысли. Капли пота выступили у него на лбу, и, остановившись, он вытер свое бронзовое лицо носовым платком. — Артур, дружище, погодите немножко, — сказал он, пытаясь шутливым тоном замаскировать свое смущение. — Слишком уж для меня много на первый раз. Дайте собраться с духом. Вы ведь знаете, я не хотел, да и вашим-то едва ли так уж не терпится на меня посмотреть. — Пустяки! — последовал успокоительный ответ. — Вам нечего бояться нас. Мы люди простые… Эге! Мне письмо, я вижу! Артур подошел к столу, вскрыл конверт и начал читать, давая гостю возможность притти в себя. И гость это понял и оценил. Он был очень чуток и восприимчив, и, несмотря на внешнюю растерянность, в нем уже шел процесс приспособления к новой обстановке. Он вытер лоб и посмотрел кругом более спокойно, хотя в глазах еще оставалась тревога, как у дикого животного, опасающегося западни. Он был окружен неизвестным, он боялся того, что могло произойти, он не знал, что ему делать, понимая, что держится нескладно и что, вероятно, нескладность эта проявляется не только в походке и жестах. Он был чрезвычайно чувствителен, невероятно самолюбив, и лукавый взгляд, который украдкой бросил на него Артур поверх письма, поразил его, как удар кинжала Он поймал его взгляд, но не подал виду, так как многому уже успел научиться, и прежде всего дисциплине. Однако этот удар кинжала ранил его гордость. Он выругал себя за то, что пришел, но тут же решил, что раз уж пришел, то выдержит все до конца. Лицо его приняло суровое выражение, и в глазах сверкнул огонек. Он огляделся теперь более уверенно, стараясь запечатлеть в своем мозгу все детали окружающей обстановки. Ничто не ускользнуло от его широко раскрытых глаз. И по мере того как он глядел на эти красивые вещи, сердитый огонь в его глазах угасал, сменяясь теплым блеском. Он всегда живо откликался на красоту, а здесь было на что откликнуться. Его внимание привлекла картина на стене, написанная масляными красками Могучий вал разбивался о выступающий из воды утес; низкие грозовые облака покрывали небо, а по бушующим волнам, освещенная пламенем заката, неслась маленькая шхуна, сильно накренившись, так что вся ее палуба была открыта взгляду. Это было красиво, а красота неодолимо влекла его. Он забыл о своей неуклюжей походке и подошел к картине вплотную. Красоты как не бывало. Он с недоумением взирал на то, что теперь казалось грубой мазней. Затем он отошел. И тотчас же картина снова стала прекрасной. «Картина с фокусом», — подумал он, отворачиваясь, и среди новых нахлынувших впечатлений успел почувствовать негодование, что столько красоты принесено в жертву ради глупого фокуса. Он не имел понятия о живописи. До сих пор он видал лишь хромолитографии, которые были одинаково гладки и отчетливы вблизи и издали. Правда, в витринах магазинов он видал картины, написанные красками, но стекло не позволяло разглядеть их как следует. Он оглянулся на своего друга, читавшего письмо, и увидел на столе книги. Его глаза загорелись жадностью, как у голодного при виде пищи. Он невольно шагнул к столу, все так же вперевалку, и начал с волнением перебирать книги. Он глядел на заглавия и имена авторов, читал отдельные фразы в тексте, ласкал книги глазами и руками и вдруг узнал книгу, которую недавно читал. Но, кроме этой одной книги, все другие были ему совершенно неизвестны, так же как и их авторы. Ему попался томик Суинберна, и он стал читать, забыв, где находится; лицо его разгорелось. Дважды он закрывал книгу, чтоб посмотреть имя автора, указательным пальцем заложив страницу. Суинберн! Он запомнит имя. У этого Суинберна были, видно, острые глаза, он умел видеть очертания и краски. Но кто он такой? Умер он лет сто тому назад, как большинство поэтов, или жив и еще пишет? Он перевернул заглавную страницу. Да, он написал и другие книги. Ладно, завтра же утром он пойдет в публичную библиотеку и попробует достать что-нибудь из сочинений этого Суинберна. Он так увлекся чтением, что не заметил, как в комнату вошла молодая женщина. Его заставил опомниться голос Артура, сказавшего вдруг: — Руфь! Это мистер Иден. Книга захлопнулась, и, прежде чем повернуться, он весь задрожал от нового, еще неизведанного ощущения, которое в нем вызвал не приход девушки, а слова ее брата. В его мускулистом теле жила обостренная чувствительность. Под малейшим воздействием внешнего мира его чувства и мысли вспыхивали и играли, как пламя. Он был необычайно восприимчив и отзывчив, а его пылкое воображение все время работало, устанавливая взаимоотношения между вещами, сходство и различие. Слова «мистер Иден» — вот что заставило его вздрогнуть. Он, которого всю жизнь звали «Иден», или «Мартин Иден», или просто «Мартин», — вдруг «мистер». «Это что-нибудь да значит», — отметил он про себя. Его ум внезапно превратился в огромную камер-обскуру, и перед ним бесконечной вереницей пронеслись разные картины его жизни: кочегарки, трюмы, доки, пристани, тюрьмы и трактиры, больницы и мрачные трущобы; все это нанизалось на один стержень — форму обращения, к которой он там привык. Он обернулся и увидел девушку. Беспорядочные видения, возникшие в его памяти, сразу исчезли. Это было бледное, воздушное создание с большими голубыми одухотворенными глазами, с массой золотых волос. Он не знал, как она одета, — знал лишь, что наряд на ней такой же чудесный, как и она сама. Он мысленно сравнивал ее с бледнозолотистым цветком на тонком стебле. Нет, скорей она дух, божество, богиня, — такая возвышенная красота не может быть земной. Или в самом деле правду говорят книги, и в других, высших кругах общества много таких, как она? Вот ее бы воспеть этому Суинберну. Может быть, он и думал о ком-нибудь, похожем на нее, когда описывал Изольду в книге, которая лежит там, на столе. Вся эта смена мыслей, видений и чувств заняла одно мгновение. Внешние события шли своей чередой, без перерывов. Руфь протянула ему руку, и он заметил, как прямо смотрела она ему в глаза во время крепкого, совсем мужского рукопожатия. Женщины, которых он знавал, не так пожимали руку. Они вообще редко здоровались за руку. Его снова захлестнул целый поток пестрых картин, воспоминаний о том, как он знакомился с разными женщинами. Но он откинул все эти воспоминания и смотрел на нее. Такой он никогда не видел. Женщины, которых он знавал. Немедленно рядом с нею выстроились «те» женщины. В течение секунды, показавшейся вечностью, он словно стоял посреди портретной галлереи, в которой она занимала центральное место, а вокруг теснились женщины, которых надо было оцепить, окинув беглым взглядом, и сопоставить с нею. Он увидел худые, болезненные лица фабричных работниц и задорных девчонок с городской окраины; увидел скотниц с огромных скотоводческих ранчо и смуглых, курящих сигары жительниц Старой Мексики. Потом замелькали похожие на кукол японки, семенящие на деревянных подошвах женщины Евразии с тонкими чертами лица, уже отмеченные признаками вырождения; за ними пышнотелые женщины островов Великого океана, темнокожие и украшенные цветами. И, наконец, всех оттеснила чудовищная, кошмарная толпа — растрепанные потаскухи с панелей Уайтчэпела, пропитанные джином ведьмы из темных притонов, целая вереница исчадий ада, грязных и развратных, жалкие подобия женщин, подстерегающие моряков на стоянках, эти отбросы портов, пена и накипь человеческого котла. — Садитесь, мистер Иден, — сказала девушка. — Мне так хотелось познакомиться с вами, после того что нам рассказал Артур. Это был такой смелый поступок. Он отрицательно покачал головой и пробормотал, что все это сущий вздор, что всякий поступил бы так же на его месте. Она заметила, что рука, которую он ей подал, покрыта свежими, заживающими ссадинами; посмотрела на другую руку и увидела то же самое. Потом, скользя быстрым критическим взглядом, она заметила шрам у него на щеке, другой на лбу, под самыми волосами, и, наконец, третий, исчезавший за крахмальным воротничком. Она подавила улыбку, увидав красную полоску, натертую воротничком на его бронзовой шее. Он, видно, не привык носить воротнички. Ее женский глаз отметил и дурной, мешковатый покрой его костюма, складки у плеч, морщины на рукавах, под которыми обрисовывались могучие бицепсы. Повторяя, что в его поступке нет ничего особенного, он повиновался ей и шагнул к креслу. При этом он успел полюбоваться той непринужденной грацией, с которой села она, и смутился еще больше, представив себе свою нескладную фигуру. Все это было ново для него Ни разу в жизни не задумывался он над вопросом, ловок он или неуклюж. Ему никогда в голову не приходило смотреть на себя с этой точки зрения. Он осторожно присел на край кресла, не зная, куда деть свои руки. Как он их ни клал, они все время мешали ему, а тут еще Артур вышел из комнаты, и Мартин Иден с невольной тоской посмотрел ему вслед. Оставшись в комнате наедине с этим бледным духом в женском облике, он окончательно растерялся. Тут не было ни стойки, где можно спросить вина, ни мальчишки, которого можно послать за пивом, чтобы при помощи этих располагающих к общению напитков завести дружескую беседу. — У вас шрам на шее, мистер Иден, — сказала девушка. — Откуда он? Наверно, это было какое-нибудь необычайное приключение? — Мексиканец меня хватил ножом, мисс, — отвечал он, проведя языком по губам и кашлянув, чтобы прочистить горло, — была потасовка. А потом, когда я вырвал у него нож, он хотел мне нос откусить. Он сказал это совершенно просто, а перед его глазами возникла картина душной звездной ночи в Салина-Круц; белая полоса берега, огни груженных сахаром пароходов, голоса пьяных матросов в отдалении, толкотня грузчиков, искаженное яростью лицо мексиканца, звериный блеск его глаз при звездном свете, холод стали на шее, струя крови, толпа и крики, два тела, его и мексиканца, сплетенные вместе и катающиеся на песке, и мелодичный звон гитары где-то вдали. Так это было, и, вздрогнув при одном воспоминании, он подумал о том, сумел ли бы изобразить все это на полотне тот, кто написал картину, висевшую в комнате? Белый берег, звезды, огни грузовых пароходов должны были хорошо выйти, — а посредине, на песке, темная толпа вокруг борющихся. Он решил, что и нож следовало изобразить на картине, — сталь так красиво блестела бы при свете звезд. Но в его словах ничего этого не отразилось. — Да, он хотел откусить мне нос, — проговорил он. — О! — воскликнула девушка, и в тоне ее голоса и в выражении лица он почувствовал замешательство. Он и сам смешался, и легкая краска разлилась по его загорелым щекам, причем ему показалось, что они пылают, как после целого часа, проведенного у открытой топки котла. О таких неприглядных предметах, как драка на ножах, едва ли удобно беседовать со светской дамой. В книгах люди ее круга никогда не говорили о подобных вещах, — может быть, они о них даже не знали. Произошла легкая заминка в едва успевшей завязаться беседе. Тогда Руфь снова задала вопрос, на этот раз о шраме у него на щеке. Когда она спросила об этом, он понял, что она пытается оставаться в кругу его тем, и решил, ответив, перевести затем разговор на темы, близкие ей. — Случай вышел такой, — сказал он, проводя рукой по щеке. — Однажды ночью, в большую волну, сорвало грот со всеми снастями. Трос-то был проволочный, он и стал хлестать кругом, как змея. Вся вахта старалась его поймать. Ну, я бросился и закрепил его, только при этом меня звездануло по щеке. — О! — воскликнула она опять, на этот раз с некоторым участием, хотя все эти «гроты» и «тросы» были ей столь же непонятны, как если бы он говорил с нею по-гречески. — Этот… Свайнберн, — начал он, осуществляя свой план, но при этом делая ошибку в произношении. — Кто? — Свайнберн, — повторил он, — поэт. — Суйнберн, — поправила она его. — Да, он самый, — проговорил он, снова покраснев. — Давно он умер? — Я не слыхала, чтобы он умер. — Она посмотрела на него с любопытством. — А где вы с ним познакомились? — Да я его и в глаза не видал, — отвечал он. — Я прочитал кое-что из его стишков вон в той книжке на столе, как раз перед тем, как вы пришли. Вам его стихи, нравятся? Она заговорила свободно и легко об интересовавшем его предмете. Он почувствовал себя лучше и даже глубже уселся в кресло, продолжая, однако, крепко держаться за ручки, словно опасался, что оно уйдет из-под него и он шлепнется на пол. Ему удалось найти тему, близкую ей, и теперь он напряженно слушал, удивляясь тому, как много знаний укладывается в ее хорошенькой головке, и наслаждаясь созерцанием ее хрупкой красоты… Он старался понять то, что слышал, хотя незнакомые слова, так просто слетавшие с ее губ, повергали его в недоумение, да и весь ход мысли был ему совершенно чужд. Однако все это заставляло его ум работать. Вот где умственная жизнь, думал он, вот где красота, яркая и чудесная, о существовании которой он даже никогда не подозревал. Он забыл все окружающее и жадными глазами впился в девушку. Да, он нашел здесь то, для чего стоило жить, чего стоило добиваться, из-за чего стоило бороться и ради чего стоило умереть. Книги говорили правду. Бывают на свете такие женщины. Вот одна из них. Она окрылила его воображение, и огромные яркие полотна возникали перед ним, и на них роились таинственные романтические образы, сцены любви и героических подвигов во имя женщины — бледной женщины, золотого цветка. И сквозь эти зыбкие, трепетные видения, как сквозь чудесный мираж, он смотрел на живую женщину, говорившую ему об искусстве и литературе. Он слушал и смотрел, не сознавая пристальности своего взгляда, не сознавая, что вся мужская сущность его натуры отражена в его блестящих глазах. Но она, мало знавшая о жизни и о мужчинах, вдруг по-женски насторожилась, поймав этот пылающий взгляд. Еще ни один мужчина не смотрел на нее так, и этот взгляд смутил ее. Она запнулась и умолкла. От нее вдруг ускользнула нить рассуждений. Этот человек пугал ее, и в то же время ей почему-то было приятно, что он так на нее смотрит. Полученное воспитание предостерегало ее против опасности и силы этого таинственного, коварного обаяния; но инстинкт звенел в крови, требуя, чтобы она забыла свое происхождение и положение в обществе и устремилась навстречу этому гостю из другого мира, этому неуклюжему юноше с израненными руками и красной полоской на шее, натертой непривычным воротничком, — юноше, очевидно, хорошо знакомому с окружающей его грубой жизнью. Она была чиста, и вся чистота ее возмущалась; но она была женщина, и к тому же только что начавшая задумываться над удивительным парадоксом женской природы. — Как я сказала… А что я говорила? — вдруг воскликнула она, оборвав фразу, и сама весело рассмеялась. — Вы говорили, что этот Суинберн не сделался великим поэтом, потому что… да… вот на этом вы как раз и остановились, мисс… Он сказал это и почувствовал точно приступ внезапного голода. От ее смеха приятные мурашки забегали у него по спине. Точно серебро, подумал он, точно маленькие серебряные колокольчики; и в это мгновение, и только на одно мгновение, он перенесся в далекую страну, сидел там под цветущей розовой вишней, курил и слушал звон колокольчиков остроконечной пагоды, призывающий на молитву богомольцев в соломенных сандалиях. — Да, да… благодарю вас, — отвечала она. — Суинберн потому не сделался великим поэтом, что, по правде говоря, он иногда бывает грубоват. У него есть такие стихотворения, которые просто не стоит читать. У настоящего поэта каждая строчка исполнена прекрасного, истинного и взывает к самому высокому и благородному в человеке. У великих поэтов нельзя выкинуть ни одной строчки. Это было бы огромной потерей для мира. — А мне это показалось очень хорошо, — сказал он нерешительно, — то, что я вот тут прочел… Мне и в голову не приходило, что он такой негодяй. Должно быть, это сказывается в других его книгах. — И в той книге, которую вы читали, есть много строк, которые можно было бы выкинуть без всякого ущерба, — заявила она твердым и убежденным тоном. — Мне они, верно, не попались, — сказал он. — То, что я читал, было уж очень здорово. Точно свет какой-то тебе в душу светит, вроде солнца или прожектора. Так мне показалось, мисс: да ведь я, должно быть, ни черта в стихах не смыслю. Он вдруг умолк, мучительно сознавая свою косноязычность. Он почувствовал тепло и огромность жизни в том, что только что прочел, но ему нехватало слов, чтобы рассказать об этом. Он самому себе казался матросом на чужом судне, который темною ночью путается в незнакомой оснастке. Хорошо, решил он, значит нужно во что бы то ни стало освоиться в этом чужом мире. Еще никогда не бывало, чтобы он не смог овладеть тем, чего хотел, а сейчас он страстно хотел научиться выражать свои чувства и мысли так, чтобы она ею понимала. Она уже затмила для него весь горизонт. — Вот, например, Лонгфелло… — начала она. — Да, да. Я его читал, — живо перебил он, желая поскорей проявить все свои — хоть и малые — познания в области литературы. Пусть она убедится, что он не такой уж круглый невежда. — Я читал «Псалом жизни», «Эксцельсиор»… Да вот, кажется, и все. Она улыбнулась, кивнула головой, и он почувствовал в ее улыбке снисходительность, печальную снисходительность. Он сглупил, вздумав похваляться своими жалкими познаниями. Ведь этот Лонгфелло написал, наверно, несчетное множество книг. — Простите меня, мисс, что я к вам полез с разговорами, — сказал он, — Правду сказать, я мало смыслю в таких вещах. Это не моего ума дело… Но я добьюсь того, что это будет моего ума дело. Последние слова прозвучали как угроза. Голос его звенел, глаза сверкали, складки в углах рта обозначились резче. Ей даже показалось, что челюсть у него выдвинулась вперед. Лицо приняло какое-то неприятное, вызывающее выражение. И в то же время мощная волна мужественности, исходящая от него, захлестнула ее. — Я верю, вы добьетесь того, чтобы… чтобы это стало вашего ума дело, — подтвердила она смеясь. — Вы такой сильный! Ее взгляд на миг остановился на его мускулистой бычьей шее, бронзовой от солнца, пышущей здоровьем и силой. И хотя он сидел перед ней такой смущенный и робкий, ее снова потянуло к нему. У нее вдруг мелькнула сумасбродная мысль. Ей представилось, что если б она обняла эту шею, вся сила и мощь передались бы ей. Эта мысль устыдила ее. Казалось, она неожиданно открыла в себе какую-то порочность. Кроме того, до сих пор физическая сила всегда казалась ей чем-то низменным и грубым. Ее идеал мужской красоты был нежен и полон изящества. Однако странная мысль не оставляла ее. Она не понимала, как могло у нее явиться желание обнять эту загорелую шею. А между тем все было просто. Она была хрупка от природы, и ее тело и ум томились по силе, которой им нехватало. Но она не сознавала этого, она знала лишь, что ни один мужчина еще не затрагивал ее так сильно, как этот человек, чья неправильная речь то и дело резала ее слух. — Да, я вообще здоров, как бык, — сказал он, — ежели понадобится, могу переварить ржавое железо. Но сейчас вот у меня что-то вроде несварения. Многое из того, что вы говорите, мне не переварить. Меня, видите ли, никогда ничему такому не обучали. Я люблю книги и стихи и читаю их, как только выдается время. Но только я никогда про них так не думаю, как вы. Оттого мне и говорить о них трудновато. Я вроде моряка в незнакомом море, без карты и без компаса. А мне хочется сообразить, что тут к чему. Может, вы мне поможете? Откуда вы сами столько знаете? — Я училась, ходила в школу, — отвечала она. — В школу и я ходил, когда был мальчишкой, — возразил он. — Да, но я кончила среднюю школу, а потом ходила в университет, на лекции. — Вы учились в университете? — переспросил он с неприкрытым изумлением. И сразу между ними легло пространство в миллионы миль. — Я и сейчас там учусь. Я слушаю специальный курс по английской филологии. Он не знал, что значит «филология», и, отметив свое невежество в этом пункте, спросил: — А сколько времени нужно было бы мне учиться, чтобы попасть в университет? Она решила ободрить его в этом стремлении к знанию. — Зависит от того, сколько вы учились раньше. Вы совсем не были в средней школе? Ну, да, конечно, нет… Но начальную школу вы окончили? — Мне оставалось до конца всего два года, — отвечал он, — да я ушел… Но учился я всегда с наградами. И тотчас же, браня себя за это хвастовство, он так сжал ручки кресла, что пальцы у него заныли. В то же мгновение он увидел, что в комнату вошла какая-то дама. Девушка тотчас же встала и пошла ей навстречу. Они поцеловались и, обнявшись, направились к нему. Он решил, что это, вероятно, ее мать. Это была высокая белокурая женщина, стройная и красивая, одетая нарядно, как и подобает хозяйке такого дома. Изящные линии ее платья радовали глаз. Мартину Идену пришли на ум женщины, виденные им на сцене. Потом он вспомнил, что таких же важных дам, так же одетых, он видел в вестибюлях лондонских театров, где, бывало, пялил на них глаза, пока полицейский не выгонял его на улицу. Вслед за этим воображение перенесло его в Нокогаму, к Гранд-Отелю, где ему тоже случалось видеть издали таких дам. И тотчас же замелькали перед ним сотни картин Иокогамы, города и гавани. Но он принудил себя закрыть калейдоскоп памяти и сосредоточить все внимание на настоящем. Он догадался, что должен встать а представиться, и с трудом поднялся с кресла, чувствуя, как безобразно пузырятся у него брюки на коленях. Руки ого беспомощно повисли, а лицо при мысли о предстоящем испытании приняло мрачное выражение. Глава II Процесс перехода в столовую был сплошным кошмаром. А продвигаться среди всех этих предметов, на которые можно было ежесекундно натолкнуться, временами казалось ему немыслимым. Но в конце концов он проделал опасный путь и теперь сидел рядом с Руфью. Обилие ножей и вилок испугало его. Они грозили неведомыми опасностями, и он, как зачарованный, смотрел на них, пока в глазах у него не зарябило от блеска, и на этом сверкающем фоне всплыла знакомая картина матросского кубрика, где он и его товарищи ели солонину, действуя складными ножами, а то и просто пальцами, или хлебали густой гороховый суп из общей миски помятыми железными ложками. В ноздрях у него стоял запах скверного мяса, в ушах раздавалось громкое чавканье матросов, которому аккомпанировал скрип снастей. Он решил, что они ели, как свиньи. Ладно, тут уж он последит за собой. Постарается жевать без шума, все время будет помнить об этом. Он окинул взглядом стол. Против него сидели Артур и второй брат, Норман. Ее братья, сказал он себе, и почувствовал к ним искреннее расположение. Как они любят друг друга, члены этой семьи! Ему вспомнилось, как Руфь встретила свою мать, как они поцеловались, как, обнявшись, направились к нему. В том мире, из которого он вышел, между родителями и детьми не в обычае были подобные нежности. Для него это послужило своего рода откровением, доказательством той возвышенности чувств, которой достигли высшие классы. Из всего, что Мартину пришлось увидеть в этом новом для него мире, это было самое прекрасное. Он был глубоко тронут, и сердце его исполнилось нежностью и сочувствием. Он искал любви всю свою жизнь. Его природа жаждала любви. Это было органической потребностью его существа. Но жил он без любви, и душа его все больше и больше ожесточалась в одиночестве. Впрочем, сам он никогда несознавал, что нуждается в любви. Не сознавал он этого и теперь. Он только видел перед собой проявления любви, и они казались ему благородными, возвышенными, прекрасными. Он был рад отсутствию мистера Морза. Достаточно с него было знакомства с Руфью, с ее матерью и с ее братом Норманом. Артура он уже немного знал. Знакомиться еще и с отцом — это было бы уж слишком. Ему казалось, что еще никогда в жизни он так не трудился. Самая тяжелая работа была детской игрой по сравнению с этим. На лбу у него выступили мелкие капли пота, а рубашка взмокла от усилий, которых требовало решение стольких непривычных задач сразу. Надо было есть так, как он никогда прежде не ел, пользоваться предметами, с назначением которых он не был знаком, украдкой поглядывать на других, чтобы понять, как все это делается, и в то же время вбирать в себя непрерывный поток новых впечатлений, едва успевая классифицировать их в своем сознании; испытывать неодолимое влечение к девушке, наполнявшее его смутной и болезненной тревогой; томиться страстным желанием проникнуть в те жизненные сферы, в которых она жила, и напряженно и непрестанно размышлять о том, как достичь этого. Искоса посматривая на Нормана, сидевшего напротив, или еще на кого-нибудь из обедавших, чтобы узнать, какой нож или вилку надо брать в том или ином случае, он старался в то же время ясно запечатлеть в своем сознании черты каждого и угадать, в каких он отношениях с Руфью. Кроме того, он должен был говорить, слушать то, что говорили ему, или то, что говорилось вокруг, отвечать, когда это было нужно, заботясь о том, чтобы язык, привыкший к распущенным речам, не сболтнул чего-нибудь неподходящего. К довершению всего существовала еще постоянная угроза в виде слуги, который бесшумно появлялся за его плечами и, подобно некоему сфинксу, задавал загадки, требуя немедленного ответа. И все время ему не давала покоя мысль о чашках для полоскания пальцев. Против воли он то и дело вспоминал об этих чашках, думал о том, какие они из себя и когда их подадут. До сих пор он знал о них только понаслышке, и вот теперь, может быть через минуту-две, он их увидит, — ведь он сидит за одним столом с высшими существами, которые привыкли ополаскивать пальцы после еды, и должен будет сам — да, сам — это проделать. Но больше всего его занимала неотступная мысль: как ему держаться с этими людьми? Как себя вести? Он мучительно и напряженно старался разрешить эту проблему. Иногда ему приходило в голову, что хорошо бы притвориться не тем, что он есть на самом деле, но тотчас являлась другая опасливая мысль: что ничего у него не выйдет и что он не привык к притворству и легко может оказаться в дураках. Занятый всеми этими размышлениями, Мартин первую половину обеда просидел очень тихо. Он не знал, что тем самым опроверг слова Артура, предупредившего родных, что приведет обедать дикаря, но чтобы они не пугались, так как дикарь этот очень интересный. Мартину никогда не пришло бы в голову, что ее брат может быть способен на такое предательство, в особенности после того, как он его выручил из беды. И он сидел за столом, угнетенный сознанием собственного ничтожества и очарованный всем, что совершалось вокруг него. Впервые он понял, что еда не просто удовлетворение физической потребности. Раньше он никогда не замечал того, что ел. Это была пища, и только. Здесь же, за этим столом, он находил удовлетворение своему чувству прекрасного, потому что еда здесь являлась эстетическою функцией. И не только эстетической, но и интеллектуальной. Ум его усиленно работал. Вокруг него произносили слова, непонятные ему по значению, и другие слова, которые он встречал только в книгах и которые никто из людей его мира не мог далее выговорить. Когда он слышал, как легко произносились такие слова в этой удивительной семье, ее семье, он дрожал от восторга. Все увлекательное, высокое и прекрасное, о чем он читал в книгах, оказалось правдой. Он находился в блаженном состоянии человека, мечты которого вдруг перестали быть мечтами и воплотились в жизнь. Никогда еще не поднимался он на такие жизненные высоты, и, наблюдая и слушая, он старался поменьше обращать на себя общее внимание, отвечая односложно: «да, мисс» и «нет, мисс», если она обращалась к нему; «да, мэм» и «нет, мэм», если к нему обращалась ее мать. Он едва удержался, чтобы не сказать ее брату: «да, сэр», как полагалось по правилам морской дисциплины. Он чувствовал, что тем самым поставил бы себя в приниженное положение, а этого не должно быть, если он хочет добиться ее. Да и гордость его восставала против этого. Ей-богу, думал он, я не хуже их, и если они знают многое, чего я не знаю, то и я могу всему этому научиться. Но в следующий миг, когда она или ее мать говорили ему: «мистер Иден», — он забывал свою гордую строптивость и сиял от восторга. Он был сейчас цивилизованным человеком и обедал в обществе людей, о которых раньше только читал в книжках. Он словно сам попал в книгу и странствовал по страницам переплетенного тома. Но сидя за столом и уподобляясь скорее кроткому Ягненку, чем дикарю, описанному Артуром, Мартин не переставал ломать голову над тем, как ему быть. Он вовсе не был кротким ягненком, и его властная натура не мирилась с второстепенной ролью. Он говорил только тогда, когда это было необходимо, и речь его очень напоминала его переход из гостиной в столовую, когда он спотыкался и наталкивался на мебель. Мартин рылся в своем многоязычном лексиконе, боясь, что Нужные слова он не сумеет произнести как следует, а иные, знакомые ему, окажутся грубыми или непонятными. Все время его угнетала мысль, что эта связанность речи вредит ему, мешает выразить то, что он на самом деле чувствует и думает. Кроме того, невольная узда стесняла его независимый дух точно так же, как крахмальный воротничок давил его шею. Мартин опасался, что долго не выдержит. Чувства и мысли, обуревавшие его, настоятельно стремились вылиться наружу и принять определенную форму; и в конце концов он забыл, где находится, и старое, знакомое слово, одно из тех, которыми он привык пользоваться, сорвалось с его языка.
Перейти к странице: