Мидлмарч
Часть 19 из 21 Информация о книге
Величью та же участь суждена. Что и ничтожеству: герой иль гений, Как все мы, может заболеть чумой Иль в дальнем плаванье погибнуть от цинги, Забывши запастись лимонным соком. Вопрос о том, кто будет назначен капелланом, приобрел для Лидгейта практическое значение лишь через несколько недель после этого разговора, и, скрывая причину от самого себя, он до последней минуты откладывал решение, за кого подать свой голос. Ему было бы совершенно безразлично, кто станет капелланом, — иными словами, он выбрал бы сторону, более удобную для себя, и проголосовал бы за мистера Тайка, — если бы мистер Фербратер не внушал ему глубокой симпатии. Но чем короче он узнавал священника прихода св. Ботольфа, тем больше тот ему нравился. То, как мистер Фербратер вошел в его положение нового человека в городе, которому приходится оберегать свои профессиональные интересы, и не только не пробовал заручиться его помощью, но прямо от нее отказался, свидетельствовало о редкой деликатности и великодушии, и Лидгейт был способен в полной мере оценить их. В других отношениях поведение мистера Фербратера отличалось не меньшим благородством, так что его натуру можно было уподобить одному из тех южных пейзажей, в которых величие природы словно противопоставляется человеческой лени и неряшеству. Трудно было бы найти человека, столь нежного и заботливого с матерью, теткой и сестрой, хотя необходимость содержать их очень затрудняла его жизнь. И мало кто, испытывая постоянную нужду то в том, то в другом, столь же прямодушно отказывался бы прикрывать неизбежные старания улучшить свой жребий обманчивой личиной высокого бескорыстия. Он сознавал, что самому взыскательному критику не в чем было бы его упрекнуть, и, возможно поэтому, относился с некоторым пренебрежением к строгой требовательности тех, кто, несмотря на близость к небесам, не приносил радости в свой дом, тех, чьи возвышенные цели никак не сказывались на их поступках. Проповеди его отличались свежестью и силой, свойственной проповедникам англиканской церкви в ее лучшие дни, и произносил он их, не заглядывая в тетрадь. Послушать его собирались люди из других приходов, а так как многим священникам нередко приходится служить перед полупустыми скамьями, у него были основания ощущать свое превосходство. К тому же он был очень приятным человеком — благожелательным, остроумным, откровенным, и в его тоне никогда не проскальзывала усмешка подавленной горечи или другие подобные чувства, которыми добрая половина из нас постоянно досаждает своим друзьям и знакомым. Лидгейт испытывал к нему большую симпатию и хотел бы стать его другом. Вот почему он избегал думать о назначении капеллана и убеждал себя, что это досадное дело совершенно его не касается и, может быть, ему вообще не нужно будет участвовать в голосовании. По просьбе мистера Булстрода он составлял планы размещения больных в новой больнице, и потому они часто виделись. Банкир ясно показывал, что твердо полагается на Лидгейта, но о предстоящем выборе между Тайком и Фербратером больше не упоминал. Однако когда состоялось заседание попечительского совета старой больницы и Лидгейт узнал, что на следующую пятницу назначено совещание директоров и врачей, на котором будет рассматриваться вопрос о назначении капеллана, он с раздражением понял, что должен в ближайшие три дня решить для себя, на какую сторону он встанет в этой тривиальной мидлмарчской распре. Внутренний голос твердил ему, что Булстрод здесь — премьер-министр и что от назначения Тайка зависит, получит ли он, Лидгейт, должность или нет, остаться же без нее ему никак не хотелось. Его собственные наблюдения ежеминутно подтверждали слова Фербратера о том, что Булстрод не простит противодействия своей воле. «Черт бы побрал их мышиную возню!» — такая мысль не раз посещала его по утрам во время бритья (процесса, располагающего к размышлениям), после того как он пришел к выводу, что пора представить все дело на суд своей совести. Бесспорно, против назначения мистера Фербратера можно было выдвинуть достаточно веские возражения — у него и так уже много различных обязанностей, особенно если вспомнить, сколько времени он тратит на занятия, к его приходу отношения не имеющие. Далее, несмотря на все свое уважение к нему, Лидгейт никак не мог свыкнуться с тем, что мистер Фербратер играет в карты ради денег, конечно, вист ему нравился сам по себе, но целью его оставался выигрыш. Мистер Фербратер любил рассуждать о желательности всяких игр, утверждая, что без них ум англичанина неминуемо закоснеет. Однако Лидгейт не сомневался, что священник играл бы заметно реже, если бы выигрыш не приносил ему денег. В «Зеленом драконе» был бильярдный зал, который опасливые матери и жены считали главным источником соблазна в Мидлмарче. Мистер Фербратер был отличным бильярдистом и хотя не принадлежал к завсегдатаям «Зеленого дракона», но, по слухам, иногда заглядывал туда в дневные часы, играл на деньги и выигрывал. К тому же он не скрывал, что капелланом хотел бы стать только из-за сорока фунтов жалованья. Лидгейт не был пуританином, но он не любил азартных игр, и деньги, полученные таким способом, казались ему нечистыми. К тому же его жизненный идеал внушал ему отвращение к подобной погоне за мелкими суммами. До сих пор его собственные нужды удовлетворялись без каких-либо забот с его стороны, и он, как и подобает джентльмену, не привык скупиться на полукроны: о том же, чтобы самому раздобывать эти полу кроны, он и помыслить не мог. Он, конечно, знал, что не богат, но бедным он себя никогда не чувствовал и был неспособен вообразить ту роль, которую отсутствие денег играет в человеческих поступках. Деньги никогда не были для него движущей силой. А потому он не находил оправдания для такого сознательного стремления к небольшой наживе. Это было для него настолько омерзительно, что он даже не пытался вычислить соотношение между доходом мистера Фербратера и его более или менее необходимыми расходами. Возможно, он не стал бы производить подобные вычисления, если бы речь шла и о нем самом. И теперь, перед голосованием, это отвратительное обстоятельство вопияло против мистера Фербратера гораздо громче, чем раньше. Насколько проще было бы выбирать образ действий, если бы человеческие характеры были более последовательными, и особенно если бы наши друзья всегда и во всех отношениях подходили для тех обязанностей, которые хотели бы на себя взять! Лидгейт испытывал полную уверенность, что, несмотря на Булстрода, проголосовал бы за мистера Фербратера, если бы возражения против него все же не были вескими, — он ведь не собирается стать вассалом Булстрода! С другой стороны, Тайк — человек, всецело преданный своему клерикальному долгу и как младший священник при часовне в приходе св. Петра располагает достаточным свободным временем. И в сущности, никто ничего дурного о мистере Тайке сказать не мог. Каждый замечал только, что терпеть его не может и что он наверное лицемер. Нет, со своей точки зрения, Булстрод был решительно прав. Но к какому бы решению Лидгейт ни начинал склоняться, он испытывал внутреннюю неловкость, и это возмущало его гордость. Ему не хотелось ссориться с Булстродом, подвергая опасности осуществление своих заветных целей Но ему не хотелось и голосовать против Фербратера, лишая его должности и жалованья, тем более что эти сорок фунтов, может быть, избавили бы священника от недостойной нужды в карточных выигрышах. Кроме того, Лидгейту было неприятно сознание, что, голосуя за Тайка, он извлекает из этого выгоды для себя. Но для себя ли? Люди, конечно, будут говорить именно так, намекая, что он старается войти в милость к Булстроду, чтобы занять положение повиднее и добиться успеха. Ну и что? Он-то знает, что если бы дело шло о его личной судьбе, он не придавал бы ни малейшего значения ни дружбе банкира, ни его вражде. Ему нужна только работа, только воплощение его идей. Так разве он не вправе поставить новую больницу, где у него будет возможность изучать разные типы горячек и проверять действие лекарств, выше всего, что связано с должностью капеллана? Впервые в жизни Лидгейт ощутил сковывающее давление, казалось бы, мелких обстоятельств, их непостижимую паутинообразную сложность. Он так и не завершил этого внутреннего спора и, отправляясь в больницу, в сущности, надеялся только, что во время обсуждения выяснятся какие-то обстоятельства, которые склонят чашу весов на одну сторону, а потому в голосовании не будет нужды. Мне кажется, он полагался также на воздействие минуты, на внезапно возникающее жаркое чувство, которое сразу облегчает решение, чего невозможно добиться никакими хладнокровными рассуждениями. Но как бы то ни было, он еще не знал твердо, за кого подаст голос, и только внутренне восставал против навязанной ему необходимости становиться на чьи-то сторону. Совсем недавно это показалось бы ему нелепым образчиком скверной логики: он, с его неуклонной решимостью сохранять независимость, с его высокими целями, в самом начале оказался в тисках ничтожной дилеммы, любое решение которой было ему тягостно. В студенческие годы он рисовал свои действия на избранном поприще совсем, совсем иначе. Лидгейт вышел из дома довольно поздно, и доктор Спрэг с двумя другими врачами, а также несколько директоров уже были в зале. Однако мистер Булстрод — казначей и председатель — еще не явился. Из разговоров присутствующих как будто следовало, что исход голосования отнюдь не предрешен и большинство Тайку вовсе не так уж обеспечено. Оба старейших врача, как ни удивительно, на этот раз оказались единодушны, а вернее, по разным причинам собирались действовать одинаково. Доктор Спрэг, плотный толстяк, был, как все и предполагали, на стороне мистера Фербратера. Существовало сильнейшее подозрение, что он вообще неверующий, но почему-то Мидлмарч прощал ему этот изъян, словно лорду-канцлеру. Возможно даже, его профессиональная репутация от этого только выигрывала, поскольку старинное убеждение, будто всякое искусство есть порождение неправедности, все еще жило в душах и тех его пациенток, которые придерживались самых строгих взглядов на оборки и догматы. Возможно, именно дух отрицания, пребывавший в докторе, побуждал называть его твердолобым и сухим — качества натуры, также считающиеся благоприятными для накопления медицинских знаний. Во всяком случае, одно не вызывает сомнений: появись в Мидлмарче доктор с твердыми религиозными взглядами, набожный и во всех отношениях деятельно благочестивый, общество немедленно пришло бы к заключению, что врач он никуда не годный. В этом смысле доктору Минчину очень повезло (с точки зрения его профессии): религиозность его была весьма терпима и давала своего рода медицинскую санкцию всякой вере, независимо от смысла доктрины и от того, посещал ли пациент церковь или сектантскую молельню. Если мистер Булстрод заявлял, как это было у него в обычае, что церковь должна стоять на лютеранской доктрине оправдания верой, доктор Минчин высказывал убеждение, что человек — не просто машина или случайное скопление атомов; если миссис Уимпл, жалуясь на желудочные колики, говорила о божественном предопределении, доктор Минчин предпочитал не замыкать окна разума и возражал против твердо установленных границ; если пивовар-унитарианин вышучивал Афанасиев символ веры,[74] доктор Минчин цитировал «Опыт о человеке» Александра Попа.[75] Ему не нравился несколько вольный стиль доктора Спрэга — он предпочитал солидные цитаты и изысканность во всем. Было известно, что он состоит в родстве с каким-то епископом и иногда гостит «во дворце». Мягкие пухлые руки, бледный цвет лица и округлость фигуры придавали доктору Минчину большое сходство с кротким священнослужителем, тогда как доктор Спрэг был выше среднего роста, его панталоны постоянно собирались складками на коленях, открывая голенища сапог в ту эпоху, когда мода требовала башмаков с пряжками, и он топал в прихожей и на лестнице так, словно приходил чинить крышу. Короче говоря, он обладал весом, а потому мог вступить в открытую схватку с болезнью и швырнуть ее на обе лопатки. Доктор же Минчин был более способен обнаружить тайную засаду болезни и обойти ее с тыла. Оба они примерно в равных долях делили таинственную привилегию врачебной славы и весьма церемонно скрывали презрение к искусству друг друга. Считая себя медицинскими столпами Мидлмарча, они всегда были готовы объединиться против любых новаторов, а также профанов, пытающихся вмешиваться в то, что их не касается. Поэтому в душе оба одинаково не терпели мистера Булстрода, но доктор Минчин никогда прямо этого не показывал, а в тех случаях, когда позволял себе не согласиться с ним, всякий раз подробно объяснял причину этого миссис Булстрод, которая твердо верила, что ее конституцию понимает только доктор Минчин. Профан, который вмешивался в действия дипломированных врачей и постоянно навязывал какие-то свои нововведения, одним этим оскорблял профессиональное достоинство, хотя, в сущности, именитой паре он досаждал гораздо меньше, чем хирургам-аптекарям, по контракту обязанным лечить неимущих. И доктор Минчин в полной мере разделял негодование против Булстрода, вызванное тем, что он, по-видимому, решил покровительствовать Лидгейту. Давно утвердившиеся лекари мистер Ренч и мистер Толлер как раз дружески толковали в сторонке о том, что Лидгейт — безмозглый франт и орудие Булстрода. Друзьям и знакомым, не причастным к медицинской профессии, они дружно расхваливали молодого своего коллегу, который тоже поселился в городе, когда доктор Пикок удалился на покой, и не имел иных рекомендаций, кроме собственных достоинств и таких свидетельств солидных профессиональных знаний, как то обстоятельство, что он, по-видимому, не тратил времени на изучение других отраслей науки. Было ясно, что Лидгейт отказывается составлять лекарства с единственной целью бросить тень на тех, кто нисколько его не хуже, и еще для того, чтобы затемнить различие между собственным положением простого практикующего врача и докторов с университетскими дипломами, которые в общих интересах профессии считали своим долгом тщательно сохранять все положенные градации. Особенно когда речь шла о человеке, не учившемся ни в Оксфорде, ни в Кембридже, не проходившем там ни анатомической, ни врачебной практики и лишь развязно ссылавшемся на знания и опыт, якобы приобретенные в Эдинбурге и Париже, где, возможно, наблюдения за болезнями ведутся и широко, но вот с какими результатами? Таким образом, в умах присутствующих Булстрод на этот раз оказался связанным с Лидгейтом, а Лидгейт с Тайком, и благодаря столь большому выбору взаимозаменяемых имен в вопросе о назначении капеллана различные умы вынесли относительно него совершенно одинаковые заключения. Не успев войти, доктор Спрэг заявил без обиняков, обращаясь ко всем присутствующим: — Я за Фербратера. Против жалованья я не возражаю. Но почему отбирать его у приходского священника? Он ведь небогат — а кроме расходов на содержание дома и церковную благотворительность, ему пришлось застраховать свою жизнь. Положите ему в карман сорок фунтов, и вы сделаете доброе дело. И он отличный человек, Фербратер, — от попа в нем не больше, чем необходимо тому, кто носит духовный сан. — О-хо, доктор! — сказал старый мистер Паудрелл, удалившийся от дел торговец скобяным товаром, человек в городе влиятельный. Возглас этот представлял собой нечто среднее между смехом и парламентским выражением неодобрения. — Вы, конечно, можете иметь свое мнение. Однако нас должны заботить не чьи-то доходы, а души больных бедняков. — Лицо и голос мистера Паудрелла выражали самое искреннее чувство. — Мистер Тайк — истинный евангелический проповедник. И я подал бы голос против собственной совести, если бы подал его не за мистера Тайка. Да-да. — Противники мистера Тайка, насколько мне известно, никого не просили подавать голос против собственной совести, — сказал мистер Хекбат, богатый кожевник и весьма красноречивый человек. Его сверкающие очки и дыбящиеся надо лбом волосы с упреком повернулись в сторону злополучного мистера Паудрелла. — Но по моему убеждению, нам, как директорам, надлежит взвесить, будем ли мы считать единственной своей обязанностью одобрение предложений, исходящих от одного лишь лица. Найдется ли среди членов нашего собрания такой, кто подтвердит, что он потребовал бы удаления священнослужителя, который много лет исполнял обязанности капеллана в больнице, если бы не настояния некоторых особ, склонных рассматривать все учреждения нашего города лишь как средства для достижения своих собственных целей? Я не хочу бросить тени ни на чьи побуждения — пусть человек отдает в них отчет своему Творцу, но я утверждаю, что тут действуют влияния, несовместимые с истинной независимостью, и что пресмыкающаяся угодливость обычно порождается обстоятельствами, о которых господа, ведущие себя таким образом, опасаются говорить вслух либо из нравственных, либо из финансовых соображений. Сам я мирянин, но уделял значительное внимание различным религиозным толкам… — А, к черту религиозные толки! — вмешался мистер Фрэнк Хоули, адвокат и секретарь городского управления, который редко посещал подобные заседания, но на этот раз поспешно вошел в зал с хлыстом в руке. — Нам здесь до них нет дела. Фербратер выполнял свои обязанности в больнице, каковы бы они ни были, не получая вознаграждения, и если теперь решено платить за них жалованье, получать его должен он. Если Фербратера отстранят, это будет черт знает что такое. — Мне кажется, присутствующим не следует переходить на личности, сказал мистер Плимдейл. — Я буду голосовать за назначение мистера Тайка, но мне бы и в голову не пришло, если бы мистер Хекбат не намекнул на это, что я — пресмыкающийся угодник. — Я нигде не переходил на личности. Я совершенно ясно сказал, если мне будет разрешено повторить или хотя бы закончить то, что я намеревался… — А, Минчин! — воскликнул мистер Фрэнк Хоули, и все отвернулись от мистера Хекбата, предоставляя ему скорбеть о бесполезности высоких природных дарований в Мидлмарче. — Послушайте, доктор, вы ведь на стороне правого дела, э? — Надеюсь, — ответил доктор Минчин, кивая всем и пожимая кое-кому руки. — Как бы дорого это ни обходилось моим чувствам. — Ну, тут может быть только одно чувство: симпатия к тому, кого вышвыривают вон, — сказал мистер Фрэнк Хоули. — Признаюсь, я симпатизирую и другой стороне. И питаю к ней не меньшее уважение, — ответил доктор Минчин, потирая ладони. — Я считаю мистера Тайка превосходнейшим человеком, превосходнейшим… и не сомневаюсь, что его кандидатура была предложена из самых безупречных побуждений. Что касается меня, я от души желал бы отдать ему мой голос. Но я вынужден признать, что права мистера Фербратера более весомы. Он прекрасный человек, умелый проповедник и городской старожил. Старый мистер Паудрелл молча обвел присутствующих грустным взглядом. Мистер Плимдейл нервно поправил складки пышного галстука. — Надеюсь, вы не станете утверждать, что Фербратер — образцовый священнослужитель, — объявил, входя в зал, мистер Ларчер, владелец извозной конторы. — Я ничего против него не имею, но, по-моему, такие назначения налагают на нас долг по отношению к городу, не говоря уж о более высоких предметах. На мой взгляд, для священника Фербратер недостаточно взыскателен к себе. Я не хочу ни в чем его упрекать, но он будет появляться в больнице настолько редко, насколько это будет зависеть от него. — Лучше редко, чем слишком часто, черт побери, — заявил мистер Хоули, чья склонность к крепким выражениям была известна всем в этой части графства. — Больным трудно выдерживать много молитв и проповедей. А религия методистского толка скверно действует на бодрость духа и вредна для здоровья, э? — добавил он, быстро обернувшись к четырем врачам. Но ему никто не ответил, потому что в зал вошли еще три джентльмена и начался обмен более или менее сердечными приветствиями. Это были преподобный Эдвард Тизигер, священник прихода св. Петра, мистер Булстрод и наш приятель мистер Брук из Типтона, который недавно разрешил включить себя в число директоров, но не посещал заседаний. Однако на этот раз Булстроду удалось его уговорить. Теперь все были в сборе, кроме Лидгейта. Члены совета уселись, и мистер Булстрод, бледный и сдержанный, как обычно, занял председательское место. Мистер Тизигер, умеренный евангелист, высказал пожелание, чтобы назначение получил его друг мистер Тайк, человек весьма усердный в вере, который служит в часовне, а потому отдает спасению душ не так уж много времени и может без всякого ущерба взять на себя новые обязанности. Желательно, чтобы капеллан, назначаемый в больницу, был полон ревностного пыла, так как перед ним открываются особые возможности духовного воздействия, и хотя решение выплачивать капеллану жалованье следует только одобрить, необходимо бдительно следить, чтобы должность эта не превратилась в синекуру. Мистер Тизигер держался с таким спокойным достоинством, что несогласным оставалось только молча беситься. Мистер Брук был убежден, что у всех в этом вопросе намерения самые лучшие. Сам он не занимался делами старой больницы, хотя его всегда очень интересует все, что может принести пользу Мидлмарчу, и он весьма счастлив рассматривать вместе со здесь присутствующими джентльменами любые вопросы, связанные с общественным благом, — «любые такие вопросы, знаете ли», повторил мистер Брук, по обыкновению многозначительно кивая. — Я очень занят своими обязанностями мирового судьи и собиранием документальных свидетельств, но я считаю, что мое время принадлежит обществу… И, короче говоря, мои друзья убедили меня, что капеллан, получающий жалованье… жалованье, знаете ли — это превосходно. И я счастлив, что могу присутствовать здесь и проголосовать за назначение мистера Тайка, который, насколько я понял, человек редких качеств, апостолический и красноречивый, ну и так далее. И, разумеется, я не откажу ему в моем голосе… при указанных обстоятельствах, знаете ли. — Мне кажется, вам вдолбили только одну сторону вопроса, мистер Брук, сказал мистер Фрэнк Хоули, который никого не боялся и как истый тори относился подозрительно к предвыборным маневрам кандидатов не от его партии. — Вам, по-видимому, неизвестно, что один из достойнейших наших священников в течение многих лет исполнял обязанности больничного капеллана без всякого вознаграждения и что его предполагают заменить мистером Тайком. — Простите меня, мистер Хоули, — сказал Булстрод. — Мистер Брук был самым подробным образом осведомлен о характере мистера Фербратера и его положении. — Осведомлен врагами мистера Фербратера! — воскликнул мистер Хоули. — Надеюсь, личная неприязнь тут никакой роли не играет, — сказал мистер Тизигер. — А я могу поклясться в обратном, — возразил мистер Хоули. — Господа, — негромко произнес мистер Булстрод, — суть вопроса можно сообщить очень кратко, и если возникли сомнения, что кто-то из тех, кому предстоит сейчас подать свой голос, не был ознакомлен с ней в достаточной мере, я готов изложить все соображения, имеющие отношение к делу. — Не вижу в этом смысла, — сказал мистер Хоули. — Полагаю, мы все знаем, кому собираемся отдать свой голос. Человек, который хочет поддержать справедливость, не ждет, чтобы его знакомили со всеми сторонами вопроса в последнюю минуту. У меня нет лишнего времени, и я предлагаю голосовать немедленно. Последовал короткий, но жаркий спор, а затем каждый, написав на листке бумаги «Тайк» или «Фербратер», опустил его в стеклянный стакан. И тут мистер Булстрод увидел в дверях Лидгейта. — Как вижу, голоса пока разделились поровну, — сказал мистер Булстрод четким злым голосом и посмотрел на Лидгейта. — Остается подать решающий голос — вам, мистер Лидгейт. Будьте так добры, возьмите листок. — Ну, так дело решено, — сказал мистер Ренч, вставая. — Мы все знаем, как проголосует мистер Лидгейт. — Вы, кажется, вкладываете в свои слова какой-то особый смысл? — сказал Лидгейт с некоторым вызовом, держа карандаш над бумагой. — Я просто говорю, что вы проголосуете так же, как мистер Булстрод. Вы находите это оскорбительным? — Быть может, это кого-нибудь и оскорбляет. Но мне это не помешает проголосовать так же, как он. И Лидгейт написал «Тайк». Вот так преподобный Уолтер Тайк стал капелланом старой больницы, а Лидгейт продолжал и дальше работать с мистером Булстродом. Он искренне считал, что Тайк, возможно, больше подходил для этой должности, но совесть твердила ему, что если бы не кое-какие посторонние влияния, он проголосовал бы за мистера Фербратера. А потому назначение капеллана осталось для него болезненным воспоминанием о том, как мелочные мидлмарчские интриги заставили его поступиться независимостью. Может ли человек быть доволен своим решением, когда он в подобных обстоятельствах столкнулся с подобной альтернативой? Не больше, чем он бывает доволен шляпой, которую вынужден был выбрать из тех, какие предлагает ему мода, и носит в лучшем случае с безразличием, видя вокруг себя людей в таких же шляпах. Однако мистер Фербратер держался с ним по-прежнему дружески. Характер мытаря и грешника отнюдь не всегда далек от характера современного фарисея, ибо мы в большинстве своем столь же мало способны замечать недостатки своего поведения, как и недостатки наших доводов или тупость наших шуток. Но священник св. Ботольфа ни в чем не был схож с фарисеем и, признавая себя таким же, как все люди, поразительно от них отличался в том отношении, что умел извинять тех, кто думал о нем не слишком лестно, и беспристрастно судить чужие поступки, даже когда они причиняли ему вред. — Мир меня обломал, я знаю, — сказал он как-то Лидгейту. — Но, с другой стороны, я отнюдь не сильный человек и никогда не обрету славы. Выбор, предложенный Геркулесу, — красивая сказка, но Продик[76] весьма облегчил его для героя: как будто достаточно первого благого решения. Есть ведь и другие легенды — почему он взял в руки прялку и каким образом надел под конец рубашку Несса. Мне кажется, одно благое решение может удержать человека на верном пути, только если ему будут в этом способствовать благие решения всех остальных людей. Рассуждения мистера Фербратера не всегда укрепляли бодрость духа: он не был фарисеем, но ему не удалось избежать той низкой оценки человеческих возможностей, которую мы торопливо выводим из наших собственных неудач. Лидгейт подумал, что воля мистера Фербратера до жалости слаба. 19 И видите, другая спит на ложе, Ладонь под щеку подложив… Данте, «Божественная комедия» («Чистилище») Когда Георг Четвертый еще правил в Виндзоре, когда герцог Веллингтон был премьер-министром, а мистер Винси — мэром древней корпорации Мидлмарча, миссис Кейсобон, урожденная Доротея Брук, отправилась в свадебное путешествие в Рим. В те дни мир в целом знал о добре и зле на сорок лет меньше, чем ныне. Путешественники редко хранили исчерпывающие сведения о христианском искусстве в голове или в кармане, и даже блистательнейший из тогдашних английских критиков[77] принял усыпанную цветами гробницу вознесшейся богоматери за богато украшенную вазу, рожденную фантазией художника. Закваска романтизма, помогшего восполнить многие тусклые пробелы любовью и знанием, еще не оживила ту эпоху и не проникла в обычные кушанья, а только бродила в сердцах и умах неких живших в Риме длинноволосых немецких художников, чья восторженная энергия заражала юношей и других национальностей, которые работали или бездельничали рядом с ними. В одно прекрасное утро молодой человек с волосами лишь умеренно длинными, хотя густыми и кудрявыми, однако одетый и державшийся как англичанин, отвернулся от Бельведерского торса и залюбовался великолепным видом гор, который открывается из полукруглого вестибюля, соседствующего с этим ватиканским залом. Он был так поглощен созерцанием пейзажа, что заметил появление темноглазого, чем-то взволнованного немца, только когда тот положил ему руку на плечо и сказал с сильным акцентом: — Быстрей туда, не то она изменит позу. Молодой человек встрепенулся, и они оба быстро прошли мимо Мелеагра в зал, где отдыхающая Ариадна, которую тогда называли Клеопатрой, покоится на пьедестале во всей мраморной пышности своей красоты, и складки одеяния облегают ее, легкие и нежные, точно цветочные лепестки. Друзья как раз успели увидеть возле этой полулежащей фигуры еще одну — фигуру цветущей молодой женщины, чьи формы, столь же прекрасные, как у мраморной Ариадны, скрывало аскетически серое одеяние. Длинная накидка, завязанная у шеи, была отброшена за локти, и красивая рука без перчатки подпирала щеку, немного сдвинув назад белый касторовый капор, который обрамлял ее лицо и просто уложенные темно-каштановые волосы, точно нимб. Она не глядела на статую и, возможно, не думала о ней — ее большие глаза были мечтательно устремлены на полоску солнечного света, пересекавшую пол. Но едва молодые люди остановились, словно любуясь Клеопатрой, она почувствовала их присутствие и, не взглянув на них, направилась к служанке и курьеру, которые ждали у дверей зала. — Ну, что ты скажешь об этом удивительном контрасте? — спросил немец, посмотрел на приятеля, словно приглашая его восхититься, и продолжал свои излияния, не дожидаясь ответа. — Тут лежит античная красота, даже в смерти не сходная с трупом, но лишь замкнувшаяся в полном удовлетворении своим чувственным совершенством. А рядом стоит красота, исполненная жизни, таящая в груди память о долгих веках христианства. Но ей недостает одеяния монахини. По-моему, она принадлежит к тем, кого вы называете квакерами, хотя на моей картине я изобразил бы ее монахиней. Впрочем, она замужем — я видел кольцо на этой удивительной руке, иначе я принял бы тощего Geistlicher[78] за ее отца. Некоторое время назад я видел, как он с ней прощался, и вдруг вот сейчас она предстала передо мной в этой великолепной позе. Ты только подумай! Может быть, он богат и захочет заказать ее портрет. Но что толку глядеть ей вслед — вон она, уезжает. Давай проследим, где она живет. — Нет-нет, — сказал его друг, сдвигая брови. — Ты какой-то странный, Ладислав. Словно тебя что-то поразило. Ты ее знаешь? — Я знаю, что она жена моего кузена, — ответил Уилл Ладислав и, сосредоточенно хмурясь, направился к дверям зала. Немец шел рядом с ним, не спуская с него глаз. — Как? Этот Geistlicher? Он больше похож на дядю, чем на кузена. И это более полезное родство. — Он мне не дядя и даже не кузен, а просто дальний родственник, ответил Ладислав раздраженно. — Schon, schon.[79] Ну, не огрызайся. Ты ведь не сердишься на меня за то, что, по-моему, я еще не видывал такой идеальной юной мадонны, как госпожа Дальняя Родственница? — Сержусь? Вздор! Я видел ее только один раз и всего несколько минут, когда мой родственник познакомил нас перед самым моим отъездом из Англии. Она тогда была еще его невестой. И я не знал, что они собираются в Рим. — Но теперь ты ведь пойдешь их повидать? Раз тебе известна их фамилия, узнать, где они поселились, нетрудно. Заглянем в почтовую контору? И ты поговоришь про портрет. — Черт побери, Науман! Я еще не знаю, пойду ли я. Я не так бесцеремонен, как ты.