Неумерший
Часть 1 из 45 Информация о книге
* * * Я простирался мостом над течением рек могучих; Орлом я летел в небесах, плыл лодкою в бурном море; Был пузырьком в бочке пива, был водою ручья; Был в сраженье мечом и щитом, тот меч отражавшим; Девять лет был струною арфы, год был морскою пеной… Кад Годдо. Битва деревьев Перевод В. В. Эрлихмана Первая ночь. Ты поведаешь обо мне Ты спустишься по течению рек и пересечёшь горы. Ты пройдёшь через леса и переплывёшь моря, которые простираются по правую сторону света. Дорога приведёт тебя к кельтским королевствам, к эллинским тиранам и к этрусским лукумонам. Повсюду ты будешь называть моё имя, прославлять мой род, мои походы, мои подвиги. Ты станешь первым сказителем преданий обо мне, зодчим, наводящим мосты, глашатаем вне бранного поля. Ты не посмеешь отказать мне в этой услуге. Ты не посмеешь пойти наперекор моей воле. Не сносить головы тому, кто поднимется против меня! Если ты отвергнешь мою просьбу, то я повелю отобрать всё твоё имущество, а тебя самого взять под стражу. Я раздам твой янтарь и амфоры своим героям, а себе оставлю лишь твою голову. Я вымою её, обваляю в мёде, эле и соли, опущу в можжевеловое масло и уберу в один из тех сундуков, где скапливается дань покорённых мною народов. А когда ко мне пожалуют почётные гости, я устрою им знатный пир. Я повелю расставить блюда с чернофигурной росписью, бронзовые длинногорлые кувшины и крате́ры[1], в которых густые вина твоей страны смешиваются с дикими водами наших источников. Затем я водружу твою голову посреди сочного мяса и лоснящихся рыб, сладких фруктов и терпкого питья и скажу: «Полюбуйтесь, каков был ионийский торгаш, оскорбивший моё гостеприимство. Так гуляйте же, гости дорогие, ешьте, пейте, веселитесь! А тот, кто гнушается моих щедрых даров, горько об этом жалеет». Ты и сам убедишься в моём бескрайнем великодушии: если откажешься увековечить память обо мне, я-то уж тебе удружу! Я сделаю тебя спутником всех моих пиршеств. Но ты поведаешь обо мне. Ты – богатый купец и хитроумный пройдоха, но без меня ты так и останешься обычным торговцем, что выменивает вазы и вино на невольников и металл. Я же возвеличу тебя. Ты станешь моей посмертной песнью. Ты станешь голосом, разносящимся по всем трём мирам[2]. Ты станешь вступительными строфами сказания, творцом которого являюсь я сам. Какой прок от твоих амфор, треножников и рабов? Всё это лишь земные блага. Я же дарую тебе слово. Я вдохну в тебя своё дыхание, дыхание воина, героя и короля. Доводилось ли тебе когда-либо слышать более щедрое предложение? Ты умеешь толковать письмена, но удастся ли тебе считать облик воина так же искусно, как твои таблички? Взгляни на это мускулистое тело, на обожжённую солнцем кожу, на широкие ладони, на грозный орнамент, сплетённый из моих татуировок и шрамов. В них столько знаков, столько отпечатков прошлого! Моя торговля – война. Я оставил глубокий след в жизни народов, через которые прошёл. В награду за это они оставили отметины на моём теле. Злейшие мои враги преподнесли мне самые ценные трофеи; благодаря им я сохраняю величие даже нагим. Однако я уже стар, мне скоро сравняется два века[3]. Мои руки ещё крепки – мало кто из молодых храбрецов осмеливается поднять на меня глаза, но уже дети моих детей резвятся меж хижинами и пастбищами, мне больше нет надобности обесцвечивать волосы, и порой меня клонит в дрёму, когда пир затягивается до зари. Черты павших товарищей стёрлись из моей памяти, первые девушки, которых я возжелал, уже увяли красотой или почили. Теперь пришло время мне поразмыслить о том, чтобы продолжить свой путь. Но я не смогу уйти, не позаботившись о том, чтобы оставить о себе память – только так я не умру. Именно поэтому ты поведаешь обо мне. Когда я был ребёнком, мне случалось проделывать один незатейливый трюк. Я подцеплял муравья кончиком палочки и пускал его по ней вверх. Как только букашка достигала края, я переворачивал веточку. Муравей снова пускался по ней вверх, и я снова отправлял его в исходную точку. Эта нелепая игра продолжалась столь же долго, сколь длился мой каприз… И лишь на закате лет я постиг её смысл: я и есть тот муравей, а мир – моя палочка. Я родился в землях столь дальних, что ныне они путаются в моём сознании с лесами Сумрачного бога[4], откуда ведут своё происхождение отцы моих отцов. С тех пор как я возмужал, я много исходил дорог: шёл по мягкой почве лесных чащ и плотной дернине лугов, пробирался по каменистой осыпи склонов и зыбкой трясине болот. Я много повидал: и диковинной красоты природу в дотоль неведомых краях и народы, там живущие, столь же разнообразные, как деревья в лесу. За время долгих скитаний я потерял одного за другим всех товарищей моей молодости, язык моих предков исказился до неузнаваемости, и даже собственная память истощилась от бесконечной череды минувших событий. Вот уже двадцать зим[5], как я расселил свой народ на этой широкой равнине меж морем и горами. Вот уже двадцать зим, как мир празден, он дремлет в пределах этих сочных лугов, пологих склонов холмов, ленивых изгибов рек, питающих наши земли. Вот уже двадцать зим, как мир баюкает нас безмятежными грёзами о бессмертии. Но стоит мне только приказать собрать стада, сжечь фермы и посевы и отправиться в дорогу, как мир вновь пойдёт по своему пути, всё более непостижимому, чем нам запомнилось, всё более бескрайнему, чем нам желалось. И если не дано человеку объять мир, то это потому, что мир бежит у него из-под ног. Мир – это бесконечно угрюмая мелопея[6] с множеством ладов, мир – это дорога с беспрестанно меняющимися горизонтами, мир – это королевство, скроенное из само́й материи мечты. Мир – это чудо, хоть и жестокое, позволившее мне познать вкус тревоги. Мир – это наваждение. Ты ведь тоже странник, купец. Ты тоже видел, как бегут волны за бортом корабля, как мчатся облака по небу, играющему разными красками, как быстро пустеют и дичают ещё недавно возделанные пашни. Ты, как и я, знаешь – ничто не бывает незыблемо, всё пребывает в движении, всё преходяще, и только скоротечность нашего существования создаёт видимость постоянства. Быть может, так же, как и я, ты предавался мечтаниям в шёпоте листвы, в полутени одного из ваших храмов или перед бурным потоком реки. Но деревья ломаются, камни рассыпаются, реки увязают в песке. Всё развивается, разрушается, проходит, и даже плоть живых – всего лишь материя мёртвых. Ты – человек толковый и, верно, постиг мою мысль. Таких сильных духом людей, как ты, на свете мало, и таких людей я ценю. Разгадка тайн мироздания чуть было не погубила меня, а для человека, которого я чтил превыше всех других, она и вовсе стала роковой… Мы пребываем в многогранной вселенной, а может быть, и в мире ином – во сне богов. Если только, конечно, мы не игрушки в руках жестокого и невежественного ребёнка. Народ и прорицатели видят бога в каждом роднике, в каждом камне, в каждом деревце, обвитом ветвями омелы. Друиды же шепчутся о том, что принцип вселенной в единстве, что есть лишь один бог, он и самец, и самка, и отец, и мать, и ребёнок. Так где же таится истина? Да и на что мне истина? Я знаю, что мне её уже не постичь. У меня больше нет времени, чтобы и дальше носиться по свету в погоне за многоликими соблазнами, за химерами и упиваться ими без устали. Грядёт мой скорый конец. Мир настигает меня. Близится ночь, когда пелена застелет мои глаза, когда немощь настигнет меня в битве, и длинный железный меч повиснет в моём кулаке, как в руке ребёнка. Близится ночь, когда я выплачу дань этому миру, нашим богам, когда мне придётся столкнуться с безграничной утратой. Король, лишённый власти. Воин, лишённый силы. Человек, лишённый будущего. Но ведь я столько успел повидать, я взрастил столько племён, я одолел столько могущественных врагов! Я не хочу раствориться в забвении. Не хочу коснеть в безмолвии и покое. Не могу смириться с тем, что бесследно кану – навек обручившись с Матушкой сырой землёй – вместе с лошадьми, золотом, вином и оружием, сложенным мне в приданое. Если я упокоюсь здесь, на равнине, где в мире и достатке проживает моё большое племя, мне возведут курган. Мои дети и внуки будут почитать его как мою обитель, а те, кто последуют за ними, будут знать его как королевскую гробницу. Два или три поколения моих сыновей во время «сборища Луга»[7] будут, возможно, оглашать здесь свои решения. Затем о моей могиле станут слагать предания, а с годами она превратится в осевший бугор: пахари сравняют его с землёй, и в этом краю он будет предан забвению. Рядом с «Аварским бродом»[8] я видел множество старых, изъеденных мхом валунов. Они стоят и поныне, но более ничего о них не известно – точно так станется и с моей могилой. Разумеется, вместе с мёртвыми я буду возвращаться во время трёх ночей Самониоса[9]. Но столько духов мелькает на празднествах среди гостей, о коих мне не ведомо ничего, и даже о тех, кто явился на мои пиршества – знаю лишь, что они печальны, ведь никто их больше не узнает. Я не хочу пополнить ряды этих безымянных теней, чьи подвиги, победы, страдания и дела сердечные теперь ничего не значат. Мне не надо могилы. Не надо мирной кончины среди моего народа. Не надо ни пышных королевских церемоний, ни жертвоприношений, ни жарких костров, ни поминальных пиров. Не надо сокровищ, оставленных во тьме погребальной комнаты. Я пойду искать смерть на поле битвы. Я выступлю вперёд из рядов моих воинов, чтобы бросить ей вызов. С длинным мечом всадника в правой руке и коротким клинком пехотинца в левой я приглашу её на танец мечей. Она – мой давний враг, но иногда случалось ей быть и моей союзницей. Я прекрасно знаю, на какие уловки, низость и предательство она способна. Я отплачу ей тем же подлым коварством и, дразня и потешаясь над её могуществом, сойдусь с ней лицом к лицу в разукрашенной маске воина. Предвкушаю, как от оглушительного хора карниксов[10] и рожков у неё затрясутся все кости. Затем я брошусь в её объятия, в самую гущу войска противника. Я желаю, чтобы мою погибель увенчали блистательные лучи славы и неистовая ярость, по силе сравнимые с бурей, коей и была моя жизнь. Я хочу испить чашу наслаждения до дна, до разящих ударов этрусских копий и секир. И пусть моё обезображенное тело останется лежать на поле боя и гнить под солнцем и дождём. Пусть его растерзают стервятники и расклюют вороны. Мёртвым они понесут меня туда, где я никогда не был живым. На небо. Смерть, которую я себе уготовил, – не королевская. Она геройская. Не сочти меня одним из тех наивных варваров, коих вы, чужеземные ионийцы, так беспечно презираете. Я не позволю ни тщеславию, ни эпическим песням поэтов ослепить себя. Я беспристрастен. Смерть, которую я добровольно призываю, – ужасный конец. Я принял достаточно ударов, я повидал достаточно ран, я слышал достаточно предсмертных воплей, чтобы прочувствовать на себе всю невыносимую жестокость расправы. Эта кончина – объятия ужаса. Эта погибель врежется в память, как железо вонзается в плоть. Это и станет венцом моей славы – отдав себя на растерзание на глазах друзей и врагов, я останусь геройским шрамом в преданиях обоих народов. Ибо вечен только дух, и только слово наполнено жизнью. Я знаю, что в ваших краях и у ваших соперников тирренийцев используют письмена, дабы сохранить слова в камне, глине или металле. Я видел понятные лишь мудрецам надписи на вазах и урнах, гласившие: «Я принадлежу такому-то человеку». Я опасаюсь этих слов. Они мертвы так же, как мертвы тела, лежащие под курганами из камней и травы на тирренийских некрополях. Эти знаки имеют не больше смысла, чем следы дичи на рыхлой почве. Они свидетельствуют лишь о том, что здесь был тот, кого больше нет. А чтобы идти по следам этих букв и пытаться истолковать изречения, нужно постичь сложную науку. Но и это следопытство не поможет узнать о воине ничего, кроме имени, что отлито в бронзе – за славой воина не угнаться, она сама даст о себе знать. Только живое слово способно помочь ему вернуться, чтобы поведать о себе каждому – рабу и владыке, мудрецу и невежде. Лишь живое слово дарует бессмертие. Через три полнолуния, через три зимы от меня останутся лишь голые кости, разбросанные среди сорной травы. Но не всё ли равно? Моё имя, подвиги и злодеяния будут у каждого на устах. Я буду здесь, живее, чем раньше: многоликий, противоречивый, простой, перерождённый. Очистившийся. Я буду всегда. Даже если забудут моё лицо, даже если мои подвиги перепутают с чужими, даже если моё имя утратит точность и станет звучать иначе, следуя капризному узору других языков. Я буду ипостасью владыки и героя до тех пор, пока моя маска воина не займёт, быть может, своё место в сонме священных идолов. Именно поэтому, мой друг, ты поведаешь обо мне. Глава I ОСТРОВ СТАРУХ С чего начать рассказ о своей жизни? Обычные люди ведут сказ о своей жизни с момента появления на свет. Они называют своё имя, имена родителей, место рождения, по крайней мере, когда им всё это известно. В противном случае – придумывают вымышленные, порой даже без малейшего лживого умысла. По правде говоря, есть ли в этом какой-нибудь смысл? У воинов на поле битвы принято иначе. Они возглашают имя отца, имя отца его отца и самых далёких предков, чей род продолжают. Они перечисляют также всех поверженных ими насмерть врагов. Таким образом отождествляя себя с теми, кто дал им жизнь, и с теми, у кого они её отняли. Такой подход мне нравится, я часто сам следовал ему, ибо не только воины бьются друг с другом в гуще сражения, но также живущие в их памяти предки, целые сонмы призраков. У бардов другой обычай. Они слагают песни о перевоплощениях, о смертях и возрождениях, о множественных перерождениях героя. Иногда их истории уходят в глубь веков – на тысячи зим – и повествуют о том, что мужчина, женщина или андрогин[11] уже существовали в тусклом глянце перьев вороны, в чешуе лосося, в рогах оленя. Ребёнком я обожал хитросплетения этих чудесных сказаний, ибо бесконечные перевоплощения забавляли меня. Они же одурманивали мне разум, из-за них мне казалось, что целый мир является частью меня самого. Позднее я постиг в них мудрость: у человека, которого лишают жизни, и у животного, которого забивают, – одинаковый взгляд. С чего начать мою историю? Обычным человеком я бы себя не назвал. Моё рождение не было моим первым рождением. К слову, я не помню день, когда появился на свет, да и не в этом суть. Стоит ли называть имя моего отца и имена отцов моих жертв? Я мог бы запросто их перечислить, размахивая перед тобой оружием, закатывая глаза и корча страшные гримасы. Но ты мне не враг, и, бросив вызов гостю в своём жилище, я нарушил бы священные законы гостеприимства. Стало быть, этот способ не годится. Что же касается жизней, которые предшествовали моей, то я порой невольно вспоминаю о них под цокот копыт, накидывая плащ на плечо, примеряя к ладони рукоятку меча или женскую грудь. Они мне снятся иногда, когда я парю́ над лесами, реками, лугами, но видения эти столь мутны, что не поддаются толкованию. Я не настолько силён в поэзии, чтобы описать словами дух, живший задолго до меня. И если не могу я начать рассказ как обычный человек, ни как воин, ни как поэт, я должен создать свой собственный способ повествования, и мой рассказ станет моим не только по смыслу, но и по форме. Пусть боги укажут мне верный путь, подобно тому, как они и прежде вели меня по жизни. Без их покровительства мне не обойтись, ибо на самом деле моя история начинается там, где заканчивается всё и вся. Моя история началась за пределами мира. Там, где рушилась земля, раздробленная небесными жерновами; где мощные стены скал, изборождённые, расслоившиеся, потрескавшиеся вдоль и поперёк, обрывались в пропасть, где ревел океан, омывавший острова мёртвых. Беснующееся море грохотало и вздымалось по воле ветров, дувших из Преисподней. Сырой воздух, наполненный солью и брызгами, источал вкус золота. И тут я, в сущности, и появился из мрака, чтобы здесь возродиться к жизни. В то время я был ещё молод: носил длинные волосы, лицо моё было гладким, а гибкое тело обладало мощью стройного бука. И всё же я считал себя уже стариком. Я был напыщенным и безрассудным, как молодой петух: ведь я успел обойти мир, побывать в сражениях, познать ожоги мечей и уже возомнил себя героем. На самом же деле я был неимоверно глуп. Ну и пусть! В моём тщеславии коренилась доля истины: у меня было богатое прошлое и меня ожидало славное будущее. Но покуда я шатко стоял на краю света, пучина увещевала меня, что я был всего лишь хризалидой[12], что истинного величия мне ещё предстояло достичь. И вот я плыл в небытие. Я забрался на судно озисмского[13] купца, на один из тех громадных кораблей, что плывут сквозь ураганы, поднимающиеся за горизонтом. Ветер завывал в цепях оснастки, бил в кожаные паруса, словно в глухие барабаны. Я вижу в твоих глазах недоумение, и я прекрасно тебя понимаю, ведь ты не путешествовал так далеко, как я. Ты представляешь себе корабли такими, какие есть у твоего народа: в устье Ласидона[14] я видел ваши длинные пентеконторы[15]. Иначе как большими лодками их не назовёшь. Ваши льняные паруса и тросы были созданы для плавания по ласковому и спокойному морю, которое лишь изредка пугает своими капризами. Озисмские же суда были построены для того, чтобы плыть через водовороты, чтобы выдерживать мощные раскаты волн, вздымающихся ввысь, когда небо обрушивается в океан. Эти пузатые корабли, нос и корма которых высоко подняты над морским валом, скорее походят на плавучие крепости, а не на изящные челноки, на коих вы плаваете по голубым водам. Лютая стужа пронизывала весь океан. Волны, будто молотом, колотили в дубовый корпус корабля, шквальный ветер раздувал кожаные паруса, словно щёки запыхавшегося чудища, насвистывая в вант-путенсы свои призрачные песни. Буря беспрестанно хлестала нас плетью мелких брызг, которые вонзались в тела острыми иглами. Такая же холодная была и обстановка на судне. Капитан Науо злился на нас, а его матросы боялись. Наша цель их пугала, она заставила их изменить курс, и в этом походе разжиться им было нечем, разве что толикой славы да величайшей опасностью. И лишь по принуждению Гудомароса, короля Ворганона, Науо взял нас на борт. Но теперь мы были уже далеко от суши, далеко от озисмских берегов, наше судно штормило на вековечной водной зыби, и рука монарха была бессильна за пределами нашего мира. Науо – купец, и ты, как никто другой, знаешь, что в открытом море купец всегда превращается в пирата. Будь я один, мне стоило бы опасаться, что меня ограбят и выбросят за борт. По счастью, я был не один. У меня в спутниках были Сумариос, сын Сумотоса, и Альбиос Победитель. Они берегли меня как зеницу ока, и я им слепо верил, впрочем, как оказалось, напрасно, но правда открылась много позже. Безразличный к неистовству волн, у самого борта сидел Сумариос. Прижав пяткой к неотёсанной палубе оба своих копья, он сквозь мокрые пряди волос исподлобья взирал на судовую команду. По возрасту он годился мне в отцы, но долгие испытания, через которые мы вместе прошли, сделали его ещё стройней и подтянутее, и, если бы не покрытые сединой виски, он сошёл бы за моего старшего брата. Года ничуть не убавили в нём силы. В один из дней прошлого лета я воочию видел, как он с тридцати шагов сразил наповал оскского воина одним единственным броском копья. В отличие от него, Альбиос не проявлял интереса ни к кораблю, ни к морякам. Закутавшись в плащ, он созерцал яростную бурю, сквозь которую мы держали путь. Выглядел он потрёпанным и старым. Его поредевшие волосы, из которых он продолжал плести жидкую косу на щегольской манер, были белы как снег. Его худощавый стан казался хрупким, в действительности же он был вынослив, как бродяга. Сумариос и я были воителями, в Альбиосе же не было ничего от воина. Его единственным оружием служил нож с рукояткой из слоновой кости, который он вынимал, лишь чтобы отрезать себе кусок мяса на пиршествах. Насколько мне ведомо, Альбиос был безвестного рода, и тем не менее, куда бы мы ни прибыли, ему оказывали больше почестей, чем нам с Сумариосом, имевшим знатное происхождение. Альбиос завоевал звание Победителя. В кожаном чехле он носил с собой шестиструнную лиру и считался самым известным бардом от Семены[16] до Секваны[17]. Его память была необъятна, как королевство, и таила в себе предания многих народов: ему хватило бы нескольких наскоро сочинённых куплетов, чтобы возвысить или обесславить имя любого владыки. Говорили, что волшебное мастерство сделало его победителем в трёх десятках поэтических дуэлей. Мне кажется, я знаю, почему Сумариос решил сопровождать меня в этом отчаянном походе: из-за преданности моему дяде и матери, и, возможно, из-за привязанности ко мне. Если его намерения мне казались ясны, то побуждения Альбиоса оставались для меня загадкой. В отличие от королей и вождей, которых он имел обыкновение навещать, я не мог одарить его золотом. К тому же у такого молодого и невежественного мальчишки, как я, этот мудрец вряд ли мог что-то почерпнуть. Тщеславие наталкивало меня на мысль, что этот чародей предугадал во мне великого героя, коим мне предстояло стать, и пошёл за мною вслед, дабы сплести воедино бессмертную славу воина и поэта. Временами, когда сомнения закрадывались мне в душу, я говорил себе, что его привлекла, главным образом, цель моего странствия. Возможность прикоснуться к острову Старух[18] и его тайнам должна была горячить воображение учёного мужа куда сильнее, чем странствие в компании двух отважных грубиянов. На корабле Науо мы помалкивали об острове Старух. Ни к чему было подливать масла в огонь, к тому же, у нас было предостаточно времени, чтобы вдоволь наговориться о нём во время долгой дороги, проделанной нами от Аржантаты[19]. Всё, что нам удалось узнать, и, по правде говоря, это было не так много, мы уже обсудили. Поэтому, когда Альбиос заводил разговор, то обычно для того, чтобы просветить нас, невежд, с полуслова убеждая в том, что на рубежах мира он уже побывал. Подняв руку в сторону изрезанного края скал, от которых нас всё дальше уносила пенная борозда, он начал свою речь: – Вот это мыс Кабайон[20]. Самая далеко вдающаяся в море земля, известная жителям побережья. Кабайон отмечает границу между океаном людей и океаном богов. Повернувшись направо, где бесчисленными легионами вздымались аспидного цвета морские волны, он добавил: – Здесь простирается Эстримникское море[21]. Оно омывает наши побережья, а также побережья амбронов[22]. Их границы окаймляются Грозовыми горами[23], которые огибают корабли, плывущие из далёкого Тартесса[24]. Затем он перевёл взгляд налево, где шквальный ливень обволакивал дождливыми вихрями архипелаг небольших островов и сумрачные рифы, и произнёс: – С другой стороны находится море Иктис[25]. Когда мы сойдём с корабля, Науо и его команда пересекут это море по направлению к мысу Белерион[26], чтобы встать на якорь у Белой земли[27]. Там они обменяют свой груз на оловянные слитки. Если бы я не сопровождал тебя, Белловез, я без сомнения вернулся бы на эти священные земли. Много секретов покоится там под кругами из голубых камней. Подбородком Сумариос очертил неизведанное направление, по которому держало курс судно Науо. – А там, бард, что такое? Старый поэт утёр лицо, исхлёстанное брызгами. Его щёки покраснели от холода, а с носа стекала капля. – Там… Его слова повисли в воздухе, а на лице появилась натянутая улыбка при виде смерчей, появившихся далеко на горизонте. Пятью ночами ранее, во время остановки в Ворганоне, мы смогли, не таясь, поговорить об острове Старух. Этот город расположен почти в центре озисмского королевства, далеко от побережья, что позволило нам обсудить цель поездки с меньшей скрытностью. Наша дорога до Ворганона пролегала мимо гор и высоких кряжей. Приметив холм, привлекший нас обманчивой пологостью склонов, мы устроили привал, чтобы кони смогли вдоволь отдохнуть. С его вершины, покрытой вересковым ковром, сквозь который повсюду проглядывали рассыпающиеся камни, нашему взору открылся озисмский город. Укрепившись за стенами из земли, дерева и камня, он занимал высоту, позволявшую держать под надзором широкое плоскогорье, на котором чередовались луга и возделанные пашни. Утопавшие в зелени соломенные крыши Ворганона придавали ему вид маленького мирного городка, но блестящая лента речки, которая извивалась у подножья плоскогорья, превращала этот город в неприступную крепость. Плотные клубы дыма поднимались над городским кварталом, где ковали металл. Стада коров паслись на спускающихся к реке пастбищах. Альбиос, единственный среди нас, кто знал местность, заверил, что это королевская земля, и, судя по положению и богатству города, мы не могли с ним не согласиться. Высота искажала восприятие расстояния, и нам понадобилось некоторое время, чтобы добраться до окрестностей города. Мы дошли до него только к вечеру. Из осторожности и учтивости мы двигались вперёд, выставляя правый бок на обзор. Таким образом мы весьма наглядно давали понять, что пришли с миром. Наши лошади, оружие и торквесы[28] указывали на статус важных путешественников, что, как правило, обеспечивало нам радушный приём. Всё же наибольшего расположения мы удостоились именно благодаря лире Альбиоса и его короткому плащу с капюшоном. Озисмы с первого взгляда признали барда и приветствовали его с особой почтительностью. Наших верховых лошадей отогнали в загон, где резвился королевский табун, а затем нас проводили во дворец к королю. Сумерки сгустились над глинобитными фасадами, посыпав небо редкими звёздами и созвав пастухов и пахарей за стены города. По дороге горожанки, ремесленники и волопасы то и дело окликали нас. Озисмы говорили на том же языке, что и мы, но мне было трудно понять их говор и некоторые местные выражения. Альбиос же без труда их понимал и отвечал им шутками и прибаутками. По обыкновению, нас спрашивали, откуда мы прибыли и какие новости с собой привезли. Если бы не хорошо вооружённые амбакты[29], которые сопровождали нас от ворот города, любопытные останавливали бы нас на каждом шагу. Дворец представлял собой длинное сооружение, вход которого был обращён на площадь, мощённую булыжником, достаточно вместительную для конных построений и боевых колесниц. Оно было самым высоким в Ворганоне. Выше него был лишь огромный частокол с красовавшимися на нём оружейными трофеями, который огораживал священное пространство неметона[30]. Озисмские воины пригласили нас войти в королевские покои. Главный вход напоминал врата самого города и позволял въезжать во дворец на лошади. Над ним висело с десяток человеческих черепов, пригвождённых к наличнику. Таким образом, хозяин показывал, что принадлежал к воинскому роду и что всякому, кто предстанет перед ним с дурными помыслами, – несдобровать. Королевское жилище состояло всего из одной залы, большой и просторной, словно роща в ночи. Скрывшийся день более не пробивался лучами в дымницу, и освещение теперь исходило только от двух костров на полу, на которых жарились свиные туши. При свете огня ряды столбов плясали, будто тени деревьев в буковой роще, а остов сооружения словно и вовсе растворялся в этом лесном мраке. Многочисленных домочадцев короля сложно было разглядеть, они скорее угадывались по смутным очертаниям теней, которые изредка облизывали золотистые блики языков пламени. Нас проводили до деревянной скамьи, стоявшей вдоль стены и покрытой шкурами и мягкими пледами. Хоть мы и сидели в тени свода, отдельно от круга, в котором в скором времени должны были расположиться король и его приближённые, выделенное место всё же находилось не возле двери, среди бродяг и просящих милостыню. Нам предстояло делить яства с воинами, пастухами и служителями искусства, что являло собой весьма почтенный приём для гостей, которых ещё не представили. Я догадался о приближении правителя по внезапно ворвавшейся толпе. Там было несколько героев, щитоносцев, копейщиков и совет мудрецов, которых охраняла стая больших собак. В сумерках среди этой сумятицы различить монарха было не так-то просто. Все они расположились вокруг главного очага. Трапеза была обыденной, поскольку вместе с мужчинами на ней присутствовали и женщины, в том числе и почтенного возраста. И только в последний момент я распознал Гудомароса: в сопровождении своего жреца он плеснул на пол немного эля и бросил кусок мяса, принося его в дар богам Преисподней. После этого ритуала слуги и пажи начали разносить еду. Атмосфера была мирной, скорее даже дружественной. Никто не посмел ни возразить, ни потребовать себе «кусок героя». Он был отдан старейшему воину, на вид уже не столь внушительному, и никто это не оспаривал. Нам же Альбиос дал понять, что заявлять о себе было ещё не время. Мы поели спокойно, вволю, запивая наполненными до самых краёв кружками эля. Сидевшие рядом гости весело беседовали между собой, изредка бросая на нас любопытные взгляды, но, в отличие от простого народа, из вежливости воздерживались от расспросов, пока мы не наелись досыта. Из королевского круга доносились обрывки бесед вперемежку с музыкой. Приставленный к королю бард оказался молодым юношей неприглядной наружности, который всё же не был обделён обаянием. Мне, невеже, его голос показался более проникновенным, чем голос Альбиоса, однако мой спутник слушал своего соперника с насмешливой улыбкой, уверенный в своём превосходстве. Когда животы наши были плотно набиты, к нам подошёл один юнец. Этот щёголь с обесцвеченными и заплетёнными в косу волосами, одетый в хитон из яркого тартана[31], несомненно, был отпрыском знатной семьи, отданным в пажи к Гудомаросу. Трижды осведомлялся он о том, отдохнули ли мы с дороги, утолили ли мы голод и жажду и не желаем ли ещё чего-нибудь. И только когда он убедился, что нам всего было вдоволь, сообщил, что королю угодно нас видеть.
Перейти к странице: