Оливер Лавинг
Часть 14 из 45 Информация о книге
«Это удивительно, не правда ли? – задумчиво молвил однажды доктор Рамбл, заметив за окном Марго. – Какая женщина – столько вытерпела, потеряла дочь, и все равно теперь всю себя посвящает другим людям». Ева на секунду перестала расчесывать редеющие волосы Оливера, повернулась к доктору Рамблу и сказала: «Просто герой». Но через несколько дней после обследования не кто иной, как Марго Страут, постучалась в дверь. – Давайте так, – сказала она. – Давайте мы с вами вместе попробуем начать все сначала? Голубые глаза Марго с густо накрашенными ресницами смотрели на Еву так бесстрашно, с таким ужасным, победоносным пониманием. – Значит, теперь вы готовы ко мне прислушаться? Решили, что, может, я и не сумасшедшая? – спросила Ева. – Я никогда не считала вас сумасшедшей, – отвечала Марго. – Но вы правы, Ева. И всегда, все это время были правы насчет Оливера. Ева не смогла противиться, когда женщина взяла ее руки в свои. Ей так страстно хотелось разделить свою радость с другим живым существом. После обследования Джед ушел оторопелый, словно человек, изучивший налоговый кодекс; доктор Рамбл и медсестры теперь обращались с Оливером, словно просители с умирающим королем. – Не могу себе даже представить, – продолжала Марго. – Нет. Могу. Это как если бы дочка моя ко мне вернулась. После всех этих лет. Ева, Ева, милая моя! Как милостив Господь, не правда ли? – Творит чудеса, говоришь? – переспросил Чарли. – Это хорошо. Нам как раз нужно чудо. – Одно уже произошло. – Похоже, нужно еще одно. Для Оливера. Вздохнув, Чарли поерзал на сиденье в своей обычной страдальческой манере, словно неприятные факты его биографии были тяжелыми коробками, которые ему приходилось таскать по приказу Евы. – Знаешь, что сказал мне профессор из Принстона? – Ева с силой сжимала руль, выворачивая запястья. – Оказывается, так бывает намного чаще, чем все думают. Ужасно, но, судя по всему, пациентам вроде Оливера сплошь и рядом ставят неправильные диагнозы. Господи. Только представь себе. Но никто об этом не знает. Чарли кивнул, словно это был еще один довод в пользу его собственных предположений. – Мы по-прежнему ничего не знаем. Не можем знать. Что там у Оливера в голове. Что он обо всем этом думает. Что он вообще думает или не думает. – Чарли обращался к приборной доске, к воздуху, к воображаемой аудитории в своей голове. – И вообще, как он думает. И мне кажется… Но Ева уже не слушала. Она моргала и моргала, глядя на прохладную лиловую пустоту со всех сторон. – Что такое? – спросил Чарли. – Почему ты остановила машину? – Слишком много всего. Ты вернулся. Нет, не ты, а мужчина с лицом моего мальчика. И Оливер. Почему мы не можем хоть минуту просто порадоваться? Почему ты не позволяешь мне провести один счастливый вечер за десять лет? – Ма, ну хватит. Я правда слишком устал, чтобы слушать про твои мучения. – Ну конечно. Я ведь истеричная, пассивно-агрессивная старая крыса. Опять начиналась эта их привычная перепалка. Им потребовалось меньше получаса, чтобы дойти до этой точки. За краткими репликами слышался гром приближающейся ссоры, но Ева была слишком обессилена, чтобы вынести эту бурю, у нее слишком болели вечно открытые раны от постоянных упреков сына. Чарли, строя из себя психолога, утверждал, что у Евиной личности есть скрытая часть, над которой она не желает размышлять, в то время как Евина жизнь и представляла собой бесконечный круг размышлений и размышлений над размышлениями. Еве хотелось разорвать себя надвое, показать Чарли свои самые потаенные глубины, где якобы обитала эта лицемерная, пассивно-агрессивная крыса. – Ну пожалуйста, Ма, успокойся, ладно? Послушай… – Чарли потянулся к ее затылку, забыв, что его рука загипсована. Уголок гипсовой повязки заехал Еве по лицу. – Черт! Как смешно: даже когда у Евы от боли из глаз сыпались искры, она сожалела, что выругалась при сыне. – О Боже, Ма. Она схватилась за больное место, и Чарли другой, свободной рукой попытался отвести ее пальцы от лица. Ева знала, что дело пустяковое – боль уже прошла, – но продолжала сидеть в той же позе, чтобы Чарли еще немного помучился. Чарли зажег в Голиафе слабый верхний свет, и Ева наконец смилостивилась и открыла свое лицо, яростно моргая. Чарли был так близко, и глаза у него были прежние – серые, лучистые. – Из нас получится отличный дуэт, – заметила Ева. – Клоуны хоть куда. Чарли захихикал, и Ева тоже. Всего несколько мгновений назад они шли по узкой тропинке, по краю чего-то необъятного и глубокого – и вот этот смех сбил их с ног, швырнул со скалы. Мать и сын не просто смеялись – они кувырком, все глубже и глубже, катились в смех. – О-о, хватит, хватит, надо остановиться, не то я описаюсь! – сказала Ева, отчего оба только сильнее расхохотались. Они смеялись и смеялись, пока у них не возникло чувство, что они перебрались на другой берег. Ева завела припадочный мотор, привела Голиаф в движение и развернулась под стенание шин. – Мы куда? Ева ухмыльнулась в темноту на востоке, где уже зажигались звезды. – К твоему брату. В полдевятого вечера в воскресенье фонари на парковке приюта Крокетта не горели. Само здание, освещенное только несколькими сенсорными лампочками, казалось шлюпкой в открытом море. – Приемные часы давно прошли, так что нам придется проникнуть через заднюю дверь. Главный вход в ночное время охраняет гномик по имени Донни Франко. На самом деле среди всех работников приюта печальный апатичный Донни был одним из немногих, кого Ева не презирала. Услышав свои интонации, Ева поняла, что снова возвращается к их обычной иронической манере, к этому саркастическому обмену репликами, который им с Чарли удавался лучше всего. – Донни Франко? Этот бедный олух, мой бывший одноклассник? – Он самый. – Ха! – По-видимому, Чарли казалось смешным, что люди, от которых он давно уехал, продолжали жить своей жизнью. – И что случится, если старый добрый Донни обнаружит, как мы вламываемся в приют? – Давай не будем проверять. Ева знала, именно так они ладят лучше всего: как сообщники. Даже в последние, непростые годы домашнего обучения Ева с Чарли любили иногда покататься вокруг ближайшей школы, издеваясь над этими несчастными придурками в потрепанной одежде, перехваченной ремнями рюкзака. Чарли крался на цыпочках к темному зданию, изображая из себя заправского вора. Глядя, как ее сын превращает в место шутовского преступления эти стены, где она страдала столько лет, Ева едва сдержала новый приступ смеха. Но как насчет Евы три часа назад, Евы всего этого безмолвного десятилетия, Евы, которая ждала здесь, пока Чарли гонялся за своими фантазиями в Нью-Гэмпшире и Нью-Йорке? Материнская любовь – вещь бесцеремонная. Она непререкаема и беспощадна; это полицейская бригада, которая бездумно молотит дубинками протестующих, как бы ни были справедливы их претензии. – Все-таки умеем мы с тобой повеселиться, – сказала Ева. – Ну, когда оказываемся вместе, конечно. – А когда мы оказываемся вместе? Внутри все те же коридоры (линолеум на полу, пластик на стенах), по которым Ева проходила шесть дней в неделю в течение девяти с половиной лет. Но теперь, в полутьме, рядом с Чарли, прижимавшимся к стенам, это был одновременно и приют Крокетта, и причудливый сон о нем. Через три поворота Ева приостановилась, чтобы прыснуть в кулак, и схватилась за холодную стальную ручку двери, за которой стояла четвертая койка. Ева повернулась к Чарли; веселье, вызванное их маленькой проделкой, исчезло. Ожидая, что скажет мать, Чарли казался таким юным. В другом конце коридора какой-то слабоумный кричал в пустоту: «С днем рожденья тебя! С днем рожденья тебя!» – Он выглядит не так, как в твоих воспоминаниях. Тебе важно это понимать. Вообрази все самое худшее, хорошо? Сделай это прямо сейчас, прошу тебя. А потом мы войдем. К ее удивлению, Чарли повиновался. Он закрыл глаза, и Ева увидела, как под веками движутся глазные яблоки. Ей пришло в голову, что она никогда не видела человека, так отчетливо, с такой серьезностью представлявшего себе что-либо; она подумала, что, может статься, когда-нибудь потом она попросит Чарли прочитать ей несколько страниц из этой его книги. – Готово, – сказал Чарли. Ева повернула дверную ручку, нажала, дверь отворилась – и вот они опять все вместе. Лунный свет очерчивал силуэт кровати, отчего тело на ней казалось чем-то мифическим, немым оракулом, слепым прорицателем из древних легенд. Недавно купленная приютом кровать – механическое устройство, которое должно было препятствовать возникновению пролежней, – постанывала и вздыхала. Ева нащупала металлический круг прикроватной лампы и, найдя выключатель, чуть не вскрикнула от возникшей перед ней картины. Лицо сына, лицо, на которое она смотрела каждый день, она теперь увидела заново – глазами Чарли. Поредевшие на макушке волосы, стиснутые напряженные челюсти, тяжелый подбородок, кожа как шелушащийся пергамент. Но потом в ярком и теплом свете лампочки глаза Оливера сделали то, что по-прежнему умели делать. Веки задрожали и приоткрылись – рефлекторно, как объяснял доктор, под действием нейронов рептильного мозга, но каждый раз Еве на долю секунды казалось, что это не так. Даже этим вечером казалось, что взгляд Оливера наконец встретится с ее взглядом. – Оливер, – сказал Чарли, – это я. За последние четыре дня Ева спала в общей сложности часов двенадцать, и все же, проводив Чарли в спальню, которую постаралась для него обустроить, – это была не настоящая спальня, конечно, просто четыре стены, лампочка без абажура на ящике и матрас, который Ева оптимистически эвакуировала из Зайенс-Пасчерз на маловероятный случай такого визита, – она заставляла себя не спать еще час после того, как затихли шарканье и скрип, доносившиеся из комнаты сына. За два бессонных часа, проведенные в доме, половину времени Ева думала о коробке на чердаке, как будто ее содержимое могло внезапно ворваться к ней в комнату. Сердце Евы, ее предательское сердце, билось сейчас не у нее в груди, а над головой в заветной коробке. Не то чтобы она знала, что делать с этой досадной пульсацией, но решила, что нужно навестить это сердце, убедиться, что замки надежно заперты. Так что Ева встала с постели и прокралась в ванную, переживая из-за каждого скрипа и хруста дешевого напольного покрытия под лысеющим ковролином. Потянула за веревку, открывая невидимый потолочный люк, и перед ней выпала складная лестница. В семье, состоящей сплошь из мальчиков, невозможно сохранить рассудок без надлежащей дисциплины; и что бы там ни говорил Чарли, даже он не мог отрицать, что Ева прекрасно умела поддерживать порядок. Свой чердак – помещение с запахом сухой плесени и с клочьями розового утеплителя, торчащими изо всех щелей, – Ева аккуратно поделила на два равных отсека со множеством подразделений, где стояли пластиковые коробки. Левый отсек – Прошлое. Коробки, которые после переезда она не открывала ни разу, коробки с останками Зайенс-Пасчерз, выбросить которые ей не хватало духу. По большей части там хранились поблекшие техасские реликвии семейства Лавинг – все эти заржавленные ножи, выцветшие снимки предков Джеда и столько покрытых лаком рогов, черепов, бедренных костей и копыт, что хватило бы на целое стадо. Еве никогда не было никакого проку от этих коробок, но она была рада, что притащила весь этот хлам в «Звезду пустыни»: по крайней мере, теперь здесь что-то отвлекало ее от важнейшей коробки, которая стояла в другом отсеке и символизировала Будущее. Не реальное будущее. Ева понимала это, понимала ясно. Всего лишь будущее сына, на которое все еще надеялись ее руки. Почему-то Ева испытала облегчение, увидев, что все эти вещи – целая лавина дешевых электронных устройств и DVD-дисков, подарочные издания научной фантастики и фэнтези, обернутые в пленку канцелярские наборы, сотня авторучек, несколько неношеных и устаревших предметов одежды – лежали ровно так, как она их оставила: в коробке, запертой на два замка. Но потом Еве пришло в голову, что эти замки – так же как и бросающаяся в глаза обособленность коробки – не помешают никому, не помешают Чарли обнаружить ее краденые сокровища, а, напротив, привлекут внимание, если ее любопытный сын будет любопытничать и дальше. И Ева, стиснув зубы, принялась погребать Будущее под Прошлым. Спустя десять минут, когда одна коробка была укомплектована, прогнувшийся под ней деревянный пол издал жуткий гул, и Ева запаниковала. Словно девчонка, которая вернулась домой позже положенного, она побежала к себе в комнату и осторожно закрыла дверь, надеясь, что сын ничего не услышал. Улегшись в постель, Ева проверила телефон, прежде чем выключить свет, и обнаружила целую вереницу сообщений с незнакомых номеров. «Вашу мать», – шепотом выругалась она, хотя едва ли была удивлена. В таких местах, как Биг-Бенд, где изменения происходят раз в миллион лет, любая интересная новость распространяется по сухой жесткой земле, словно ливневый паводок. Неизвестные номера смутили бы Еву, если бы ей не довелось уже один раз стоять там – с завязанными глазами под винтовками журналистских вопросов. Вечером пятнадцатого ноября Ева из мало кому интересной женщины превратилась в развлекательное зрелище; на протяжении недели или двух после она стала чем-то вроде трагической актрисы, выходящей на сцену каждый раз, когда оказывалась на парковке возле больницы, – и к ней тут же слетались электронные стервятники, информационные падальщики, которые питаются человеческими слезами. Ева не знала, кто рассказал журналистам о последнем обследовании Оливера, и, глядя на все эти номера, она по-прежнему не питала никаких теплых чувств к репортерам, которых теперь интересовала не трагедия ее семьи, а поразительная новость, выболтанная каким-то сплетником из приюта Крокетта. Мир всегда рад проведать о новой жестокости, и одна из самых жестоких вещей заключалась в том, что Ева была так бесконечно одинока, когда нуждалась в помощи, но при этом те аспекты ее жизни, которые она желала скрыть, оказывались выставлены на всеобщее обозрение. На самом деле были вещи, которые Ева скрывала от всех, даже от мальчика, которому предоставила почти неограниченный доступ к своему внутреннему миру. Она не рассказала Оливеру, и уж тем более Чарли, о печальном заключении, вынесенном Марго Страут после ее первого дня работы у четвертой койки, как не рассказала и о своей странной беседе с доктором Рамблом. – Можете зайти на минутку ко мне в кабинет? – Доктор Рамбл ошивался в коридоре возле двери в палату Оливера; казалось, он поджидал Еву. Он даже ухватил ее за рукав блузки, словно намереваясь в случае необходимости потащить ее в кабинет силком. И там, среди кактусов в горшках и винтажных френологических скульптур, доктор Рамбл даже не стал садиться в кресло. Он заговорил с Евой в уголке, торопливым шепотом, словно боясь, что помещение прослушивают. – Чтобы не было никакого недопонимания: я говорил вам обратиться за сторонней консультацией. Много лет назад. Помните? Я говорил. Дело обстояло именно так. – Именно так? – переспросила Ева. – Дело обстояло вот так: вы девять с половиной лет говорили мне, что шансов нет. Что Оливер все равно что умер. И я единственный человек, который думал по-другому. Доктор Фрэнк Рамбл был старым болтливым техасцем, созданным для того, чтобы сидеть на веранде и размышлять о прошлом над стаканчиком виски. Унылый, опасливый человек, он вел себя так, словно дело его жизни осталось далеко позади. Но Ева не испытала ожидаемого удовольствия, видя, как перепуган этот отживший свое халтурщик, тюремный надзиратель ее сына. Его ужас смутил ее. – Господи, Фрэнк, в чем, собственно, дело? Боитесь работу потерять, что ли? – Ева, – отвечал доктор Рамбл. – Тот полицейский. Мануэль Пас. Он заявился утром с кучей вопросов. Почему не провели обследование раньше? Почему не провели другие обследования? Как подобное могло произойти? Говорил со мной как с преступником. – К вам приходил Мануэль Пас? Сколько Ева уже не видела Мануэля? Месяца четыре, возможно больше. Воспоминание о страдальческом, беспомощном взгляде рейнджера, который так часто в эти годы был устремлен на Оливера: от этого Ева почувствовала легкий толчок тревоги. – Я хочу сказать, – продолжал доктор Рамбл, – что этому человеку вообще нужно? – Ни малейшего понятия, – ответила Ева, но это было неправдой. В течение последних десяти лет, не имея никаких разумных объяснений случившемуся тем вечером, Мануэль пересказывал Еве абсурдные теории, которые ему предлагали местные жители, одну сенсационнее другой: якобы Эктор Эспина был племянником мексиканского наркобарона-миллиардера, чей картель и заказал убийства. Якобы у Эктора Эспины был тайный роман с Роем Лопесом, и первый решил заткнуть рот последнему, прежде чем все вышло наружу. «Только на прошлой неделе, – один раз сказал Мануэль, вздыхая, – отец Николаса Йорка пришел ко мне в кабинет и на полном серьезе уверял, что есть причины полагать, будто Эктор перед смертью перешел в ислам». И все же в своей обычной непоколебимо-терпеливой манере Мануэль всегда обещал жителям Блисса проработать любую бредовую теорию, которую ему излагали. Но однажды, очень давно, Мануэль явился в палату Оливера с вопросами, полностью игнорировать которые Ева не могла. – Я должен задать вам один вопрос, – обратился к ней Мануэль в тот день, всего через несколько недель после, приведя Еву в конференц-зал приюта, чтобы поговорить наедине. – Я хочу поговорить об этом только один раз, и потом, надеюсь, мы больше к этому возвращаться не будем. Я понимаю, как вам сейчас тяжело. – О чем поговорить один раз? – спросила Ева. Мануэль кивнул; сомнение комом стояло у него в горле. В действительности Мануэль Пас не был даже главным следователем по этому делу, однако именно его мрачное лицо – лицо окружного капитана рейнджеров и коренного жителя Блисса – чаще всего мелькало в уже идущих на убыль новостях о трагедии, которые показывали по телевизору в приемной.