Оливия Киттеридж
Часть 4 из 44 Информация о книге
Генри кладет открытку на подоконник. Он часто задумывался над тем, каково ей было писать «Дорогой Генри!», что она при этом чувствовала. Встречались ли ей другие Генри в прошедшие годы? Ему теперь не узнать. Не знает он и того, что случилось с Тони Кьюзио, или зажигают ли все еще в церкви свечи в память Генри Тибодо. Генри поднимается с места, мельком вспоминая улыбку Дейзи Фостер, рассказавшей ему, что ходит на танцы. Облегчение, которое он почувствовал, прочитав записку от Дениз о том, как она рада, что перед ней заново открывается жизнь, вдруг медленно и спокойно уступает место странному чувству утраты, будто у него отобрали что-то имевшее для него большое значение. И он произносит: — Оливия? Она, как видно, его не слышит, ведь в раковину льется вода. Оливия уже не такая высокая, как когда-то, и спина у нее стала пошире. Вода перестает литься. — Оливия, — повторяет Генри, и она оборачивается. — Ты ведь не собираешься меня покинуть, правда? — Ох, ради всего святого, Генри! Ты любую женщину до психушки способен довести! — Она поспешно хватает полотенце и вытирает руки. Генри кивает. Как мог бы он решиться сказать ей — нет, никогда! — что все те годы, пока он страдал от чувства вины из-за Дениз, его поддерживало сознание, что у него все же есть опора, есть она, Оливия? Он и сам не в силах вынести эту мысль, и через мгновение она исчезает, отогнанная прочь, будто это — неправда. Ибо кто же способен вынести мысль о себе самом как о человеке, которого лишает мужества счастливая доля других? Нет, это просто абсурд какой-то. — У Дейзи появился поклонник, — говорит он. — Надо их поскорее к нам пригласить. Прилив В заливе играли мелкие, в белых капюшонах волны, начинался прилив, так что слышно было, как перекатываются подталкиваемые водой небольшие камни. Еще слышно было, как тросы побрякивают о мачты пришвартованных яхт. Несколько чаек издавали пронзительные крики, бросаясь из поднебесья вниз, за рыбьими головами, хвостами и сверкающими на солнце внутренностями, которые швырял с причала мальчишка, чистивший макрель. Все это Кевин наблюдал, сидя в машине с приоткрытыми окнами. Машину он припарковал на травянистом пятачке недалеко от марины — пристани для яхт. Чуть дальше, на гравийной площадке у пристани, стояли два грузовика. Сколько прошло времени, Кевин не знал. В какой-то момент сетчатая калитка марины с визгом отворилась и тут же захлопнулась, и Кевин смотрел, как какой-то человек, медленно переступая в резиновых сапогах, забрасывает тяжелый моток толстой веревки в кузов грузовика. Если тот и обратил на Кевина внимание, виду он не подал, даже когда сдавал грузовик задом и глядел в сторону Кевина. Да и почему бы они могли узнать друг друга? Кевин не бывал в этом городе с самого детства — с тринадцати лет, — когда уехал отсюда вместе с отцом и братом. Он теперь здесь такой же чужак, как любой турист, но все же, пристально глядя на исполосованный солнцем залив, он не мог не почувствовать, как близко все это ему знакомо. Соленый воздух заполнял его ноздри, кусты дикой розы ругозы с уже распустившимися белыми цветами вызывали в нем легкое замешательство, — казалось, в их белых, ласковых лепестках таится признание печального неведения. Пэтти Хоу налила кофе в две белые кружки, поставила их на прилавок, сказала тихо: «Располагайтесь, пожалуйста» — и отошла разложить булочки, только что переданные через окошко из кухни. Она заметила человека, сидевшего в машине, — он сидел там уже более часа, — но с людьми такое порой бывало: приезжали из города просто на воду посмотреть. И все-таки что-то в этом человеке ее тревожило. «Они просто совершенство», — сказала она повару, потому что верхушки у булочек подрумянились и стали хрустящими по краям, булочки золотились, словно маленькие восходящие солнца. То, что запах этих свежеиспеченных булочек не вызвал у нее тошноты, как это случилось с ней дважды за прошедший год, ее опечалило, ее окутало мягкое марево уныния. Доктор сказал: «Три месяца об этом даже не помышляйте». Сетчатая дверь открылась и со стуком захлопнулась. В широкое окно Пэтти видела, что тот человек все еще сидит в своей машине, глядя на воду, и, наливая кофе пожилой паре, медленно прошедшей в кабинку и расположившейся там, спрашивая их, как они себя чувствуют в это прекрасное утро, она вдруг поняла, кто такой этот человек в машине, и что-то прошло над нею, словно тень, промелькнувшая перед солнечным диском. «Ну вот, пожалуйста», — сказала она пожилой паре и больше в окно не смотрела. «Слушай, да пусть лучше этот Кевин к нам домой приходит», — предложила мать Пэтти, когда сама Пэтти была еще так мала, что голова ее едва доставала до верха кухонной стойки. Но девочка затрясла головой: нет, нет, нет. Она не хотела, чтобы он приходил. Он ее пугал: в детском саду он так насасывал себе костяшки пальцев, что там всегда оставался яркий багровый кружок кровоподтека, и его мать, высокая темноволосая женщина с низким, грудным голосом, тоже ее пугала. А теперь, выкладывая булочки на блюдо, Пэтти подумала, что мать ответила тогда на это элегантно, просто блестяще. Кевин стал приходить к ним домой и терпеливо крутил веревку (другой ее конец был обмотан вокруг ствола дерева), а Пэтти неутомимо через эту веревку прыгала. По пути домой с работы Пэтти заглянет к матери. «Ты ни за что не догадаешься, кого я сегодня видела», — скажет она ей. Мальчишка на причале поднялся на ноги, в одной руке он держал желтое ведро, в другой — нож. К нему бросилась чайка, и мальчишка взмахнул рукой, в которой был нож. Кевин видел, как мальчишка повернулся, чтобы взобраться на пандус, но навстречу ему к пристани спускался какой-то мужчина. «Сынок, нож в ведро положи!» — крикнул он. Мальчик послушался, аккуратно опустил нож в ведро, схватился за поручень и поднялся на пандус навстречу отцу. Он был еще настолько мал, что взялся за руку отца. Они вместе заглянули в ведро, потом забрались в грузовик и уехали. Кевин, наблюдая эту сцену из машины, подумал: «Хорошо», имея в виду, что не испытал никаких эмоций, глядя на отца с сыном. «У многих людей нет семьи, — сказал ему доктор Голдстайн, почесав седую бороду, затем, нисколько не смущаясь, стряхнул с груди то, что туда нападало. — Но у них все же есть дом». И он спокойно сложил руки на своем обширном животе. По пути к марине Кевин проехал мимо того дома, где провел детство. Дорога по-прежнему оставалась немощеной, с глубокими колеями, но появилось несколько новых домов, отступивших глубоко в лес. Стволы деревьев должны были бы стать чуть ли не вдвое толще в обхвате, да, как видно, и стали, но лес показался ему таким же, каким он его помнил, — густым, запущенным, труднодоступным, и он мог разглядеть лишь неровный лоскут неба, когда ехал вверх по холму туда, где стоял их дом. Он убедился, что не ошибся дорогой, увидев рядом с домом красный сарай и, чуть поодаль, гранитную скалу, такую большую, что в детстве, взбираясь на нее в своих мальчиковых кедах, он считал ее настоящей горой. Скала по-прежнему стояла на месте… и дом тоже, хотя его подновили, пристроили застекленную веранду и убрали старую кухню. Еще бы! Кто же не захотел бы убрать эту старую кухню? Кевин почувствовал укол обиды, но это быстро прошло. Он сбавил ход, стал вглядываться — не найдет ли примет, говорящих, что в доме есть дети. Но не увидел ни велосипедов, ни качелей, ни детского домика на дереве, ни баскетбольного кольца — только висячая ваза с розовым бальзамином красовалась у входной двери. Чувство облегчения пришло к нему странным ощущением где-то под ребрами, похожим на нежное колыхание воды у пологого берега при отливе — утешительное состояние покоя. На заднем сиденье машины лежало шерстяное одеяло, и Кевин все равно воспользуется им, хоть в доме и нет детей. Правда, сейчас им обернуто ружье, но, когда Кевин вернется (скоро, пока еще длится это чувство облегчения, потихоньку умеряя внутреннюю пустоту, мучившую его во время долгого пути сюда), он уляжется на ковер сосновых игл и укроется одеялом. А если его найдет хозяин дома — ну и что из того? Или женщина, повесившая у двери розовый бальзамин? Она не станет слишком долго приглядываться. Но вот ребенок… Нет, Кевин не мог примириться с мыслью о том, что какой-нибудь ребенок обнаружит то, что когда-то обнаружил он сам: стремление матери изничтожить собственную жизнь было столь велико и настоятельно, что заставило ее разбрызгать телесную оболочку по всей кухне. Не думать об этом, тихо приказал Кевину внутренний голос, когда он проезжал мимо дома. Не думать. Лес по-прежнему на своем месте, а это все, что ему нужно. Все, чего он хочет, — это улечься на сосновые иглы, прикоснуться к тонкой, лупящейся коре кедра, увидеть над головой иглы лиственницы и раскрытые зеленые листья ландыша у лица. Прячущиеся в зелени белые венчики звездоцвета, лесные фиалки — все их когда-то ему показала мать. Усилившееся побрякивание тросов о мачты яхт дало Кевину понять, что ветер усиливается. Чайки перестали орать, ведь рыбьих внутренностей больше не было. Жирная чайка, примостившаяся на поручне пандуса недалеко от машины, поднялась в воздух — ей пришлось лишь дважды взмахнуть крыльями, дальше ее понес бриз. Кости-то у нее полые: Кевин видел кости чаек еще в детстве, когда ездили на остров Пакербраш. Он запаниковал, закричал от страха, когда его брат собрал несколько косточек, чтобы взять домой. «Положи на место!» — крикнул он тогда брату. «Состояния и характерные черты, — сказал доктор Голдстайн. — Черты не меняются, меняется состояние духа». Подъехали две легковушки и припарковались поблизости. Кевин не думал, что в будний день здесь может быть так оживленно, впрочем, ведь уже почти июль, у людей тут яхты стоят, на них в море ходить надо; он смотрел, как мужчина и женщина, оба чуть старше его, несут вниз по пандусу большую корзину: сейчас, с приливом, пандус стал уже не таким крутым. А вот отворилась сетчатая дверь ресторанчика, и оттуда вышла женщина в юбке значительно ниже колен и таком же длинном фартуке: она, вероятно, шагнула сюда из какого-то другого века. Она несла железное ведро, и, когда направилась к пристани, Кевин разглядывал эту женщину в движении — ее плечи, ее стройную спину, ее узкие бедра: она была прелестна, как бывает прелестно молодое деревце в лучах предвечернего солнца. И в нем вдруг возникло томление, не сексуальное желание, но тяга к присущей этой женщине простоте формы. Он отвернулся и вздрогнул всем телом, увидев очень близко перед собой лицо женщины, вглядывающейся в него сквозь стекло со стороны пассажирского кресла. Миссис Киттеридж. Вот черт! Выглядит точно так же, как на уроке математики в седьмом классе: то же прямодушное, с высокими скулами лицо и волосы такие же темные. Эта учительница ему нравилась, но в школе любили ее далеко не все. Сейчас он бы от нее отмахнулся или тронул бы машину и отъехал, но его удержала память о том уважении, какое он к ней питал. Миссис Киттеридж постучала пальцами по стеклу, и, чуть поколебавшись, Кевин наклонился и до конца опустил стекло. — Кевин Каулсон. Привет. Он кивнул. — Не собираешься пригласить меня посидеть с тобой в машине? Его руки, лежавшие на коленях, сжались в кулаки. Он покачал было головой: — Нет, я только… Однако она уже влезала в машину — крупная женщина, целиком заполнившая ковшеобразное кресло, колени чуть ли не упирались в приборную панель. Втащила и водрузила на колени большую черную сумку. — Что привело тебя сюда? — спросила она. Кевин глядел на воду. Молодая женщина возвращалась от пристани, чайки яростно вопили ей вслед, бросаясь вниз и хлопая огромными крыльями, — похоже, она выбрасывала в воду раковины от клемов. — В гости приехал? — подсказала миссис Киттеридж. — Из самого города Нью-Йорка? Ты ведь там теперь живешь? — Господи, — тихо сказал Кевин. — Неужели все всё всегда знают? — О, разумеется, — утешила она. — Что же еще всем остается делать? Она повернулась к нему лицом, но ему не хотелось встречаться с ней глазами. Ветер над заливом вроде бы еще усилился. Кевин засунул руки в карманы, чтобы удержаться, — не сосать же при ней костяшки! — У нас тут теперь много туристов, — сказала миссис Киттеридж. — Просто кишат повсюду в это время года. Кевин издал горлом некий звук, признавая этот факт, — а ему-то что?! — но ведь она к нему обращалась. Он все смотрел на стройную женщину с ведром, она наклонила голову, входя обратно в ресторан, и аккуратно закрыла за собой сетчатую дверь. — Это Пэтти Хоу, — объяснила миссис Киттеридж. — Помнишь ее? Пэтти Крейн. Вышла за старшего из братьев Хоу. Хорошая девочка. Только вот выкидыши у нее случились и она грустит. — Оливия Киттеридж вздохнула, иначе поставила ноги, нажала на рычаг — чем немало удивила Кевина — и устроилась поудобнее, сдвинув сиденье назад. — Подозреваю, они ее скоренько подлечат и она забеременеет тройней. Кевин вытащил руки из карманов, похрустел суставами пальцев. — Пэтти была очень милая. Совсем про нее забыл, — проговорил он. — Она и сейчас милая. Я про это и говорю. А что ты делаешь там, в Нью-Йорке? — Ну… — Он поднял руки, заметил красноватые пятна на костяшках и скрестил руки на груди. — Я сейчас на практике. Четыре года назад получил медицинскую степень. — Скажи пожалуйста! Это впечатляет. В какой же области медицины ты сейчас практикуешься? Кевин взглянул на приборную панель и поразился: неужели он раньше не видел, какая она грязная? При ярком солнце панель говорила старой учительнице о том, какой он неряха, жалкий человечек, без капли достоинства. Он набрал в грудь воздуха и ответил: — В области психиатрии. Он ожидал, что она воскликнет «ах-х-х!», а когда она ничего не сказала, он взглянул на нее и увидел, что она всего лишь равнодушно кивает головой. — Здесь красиво, — произнес он, прищурив глаза и снова глядя на залив. В его словах звучала благодарность за то, что он воспринял как сдержанность и такт, и это было правдой — про залив тоже. Кевину казалось, что он смотрит на залив сквозь толстое огромное стекло, гораздо большего размера, чем ветровое, но залив все равно обладал — и Кевин понимал это — некой величественной красотой, с его покачивающимися на волнах, побрякивающими яхтами, с пенно-взбитой водой, с дикой розой ругозой. Насколько лучше было бы стать рыбаком, проводить свои дни в окружении всего этого. Он думал о результатах ПЭТ — позитронно-эмиссионной томографии головного мозга, — которые изучал, всегда пытаясь найти что-то о своей матери, упорно держа руки в карманах, кивая в ответ на речи радиологов, иногда чувствуя, как за веками, не проливаясь, набегают на глаза слезы: разрастание мозжечковой оливы, рост повреждений белого вещества, значительное сокращение числа глиальных клеток. Биполярность психики.[7] — Но все равно, — заявил он, — я не собираюсь быть психиатром. Теперь ветер и в самом деле набрал силу, пандус плавучего причала подбрасывало вверх-вниз, вверх-вниз. — Представляю, сколько ненормальных тебе приходится встречать по работе, — сказала миссис Киттеридж, поудобнее располагая ноги: под ее подошвами на полу машины скрипели песок и мелкие камешки. — Да, бывает. Он поступил на медицинский факультет, собираясь стать педиатром, как его мать, но его влекла психиатрия, несмотря на то что, как он полагал, психиатрами люди становятся из-за своего тяжелого детства и ищут, ищут, ищут в работах Фрейда, Хорни, Райха[8] и других ученых объяснения, почему они стали такими, как есть, — анально-ретентивными, нарциссичными, эгоцентричными уродами, в то же время, разумеется, отрицая этот факт. Какого только дерьма он не наслушался от своих коллег, от своих профессоров! Его собственные интересы сузились до проблем, возникающих у жертв мучительства, но и это ввергло его в отчаяние, и когда он наконец попал под руководство доктора Марри Голдстайна, д. ф. н., д. м. н.[9] и поведал ему, что собирается работать в Гааге с теми, кого били по пяткам до голого мяса, чьи тела и души оказались губительно искалечены, доктор Голдстайн спросил: «Вы что, чокнутый?» А Кевин был как раз увлечен одной чокнутой, Кларой, ну и имечко! Клара Пилкингтон. Она казалась самой нормальной из всех, кого он встречал в своей жизни. Ничего себе, а? А ей надо бы носить на шее вывеску «Предельно чокнутая Клара». — Ты ведь знаешь старую поговорку, верно? — спросила миссис Киттеридж. — Психиатры все психи, кардиологи — бессердечны… Кевин повернулся к ней лицом: — А педиатры? — А детские врачи — деспоты, — признала миссис Киттеридж и пожала плечами. Кевин кивнул. — Да, — еле слышно ответил он. Минуту спустя миссис Киттеридж сказала: — Ну, знаешь, твоя мама, наверное, просто ничего с этим поделать не могла. Он был поражен. Желание пососать костяшки пальцев превратилось в какой-то болезненный зуд; он провел руками взад-вперед по коленям, обнаружил дыру в джинсах. — Я думаю, у мамы было биполярное расстройство психики, — произнес он. — Только никто никогда диагноза не поставил. — Понятно, — кивнула миссис Киттеридж. — Сегодня ей, вероятно, смогли бы помочь. У моего отца не было биполярного расстройства. У него была депрессия. И он всегда молчал. Может, и ему смогли бы сегодня помочь. Кевин не ответил. Он подумал — может, и не смогли бы. — И мой сын. У него тоже депрессия. Видно, по наследству. Кевин взглянул на нее. Бусинки пота выступили у нее под глазами, там, где наметились мешки. Теперь он разглядел, что на самом деле она выглядит много старше. Да, конечно, не могла же она до сих пор выглядеть такой же, как тогда, — учительницей математики в седьмом классе, которой так боялись ребята. Он и сам ее боялся, хоть и любил.