Оливия Киттеридж
Часть 7 из 44 Информация о книге
В те дни она думала, что больше его не увидит. Потому что заметила, как тень зависти темным облаком прошла по его лицу, когда она рассказала ему (ох, она говорила ему буквально все, таким ребенком она тогда была, в той лачуге, где они жили с матерью), как — ей было всего пятнадцать лет! — какой-то человек из Чикаго услышал ее игру на соседской свадьбе. А у него была музыкальная школа, и он поговорил с матерью — целых два дня ее уговаривал. Энджи нужно учиться в этой школе. У нее будет стипендия, отдельная комната, бесплатное питание. «Нет, — ответила мать Энджи. — Она — мамочкина дорогая девочка». Но многие годы Энджи рисовала в своем воображении эту школу: белое просторное здание, где очень хорошие люди целый день играют на фортепиано. Добрые мужчины и женщины стали бы ее учить, она научилась бы читать ноты. Там все комнаты отапливались бы. И там не было бы этих звуков, что доносятся из маминой комнаты, звуков, из-за которых всю ночь ей приходится затыкать уши, звуков, из-за которых она уходит из дому в церковь играть на фортепиано. Но нет, мама Энджи решила. Энджи — мамочкина дорогая девочка. Энджи снова взглянула на Саймона. Он наблюдал за ней, откинувшись на спинку кресла. От него вовсе не шло к ней тепло, как это бывало всегда, стоило Генри Киттериджу войти в дверь ресторана, или вот как сейчас — от того места у барной стойки, где сидел Уолтер Долтон. Зачем приехал Саймон, что хотел здесь увидеть? Она представила себе, как он пораньше уходит из своей адвокатской конторы и едет в темноте вдоль побережья. Может, он развелся, может, у него кризис? У мужчин часто случается кризис, когда им далеко за пятьдесят и они оглядываются назад, задаваясь вопросом, почему все сложилось так, как сложилось. И вот он — после скольких лет? — подумал (или не подумал) о ней, но все же по какой-то причине взял и приехал в Кросби, в штат Мэн. Он что, знал, что она будет здесь сегодня играть? Уголком глаза она увидела, как он поднялся с места, и вот он уже облокотился на ее кабинетный рояль и смотрит прямо на нее. Оказывается, он потерял почти всю свою шевелюру. — Привет, Саймон, — произнесла Энджи. Сейчас она играла то, что только что сама сочинила, пальцы бежали по клавишам. — Привет, Энджи, — сказал он. Саймон больше не был таким мужчиной, на которого хотелось бы взглянуть еще разок. Вполне возможно, что и в те давние годы вы не захотели бы еще раз на него взглянуть, только тогда это не имело такого значения, какое многие этому придавали. Не имело значения, что он тогда носил уродскую кожаную куртку и думал, что это круто. Просто невозможно было перестать чувствовать то, что чувствуешь, и не важно было, как тот человек поступает. Просто нужно было ждать. Со временем это чувство уходило, потому что приходили другие. Или оно не уходило, а сжималось во что-то очень маленькое и повисало прядкой мишуры где-то на задворках души. Сейчас Энджи уже проскальзывала внутрь музыки. — Ну как ты, Саймон? — спросила она, улыбаясь. — Прекрасно, спасибо, — он слегка кивнул, — очень хорошо. — (Тут, словно неожиданный укол, она почувствовала опасность. Его взгляд не был теплым. Раньше у него был теплый взгляд.) — Вижу, у тебя по-прежнему рыжие волосы, — заметил он. — Признаюсь, сейчас мне приходится их подкрашивать. Он молча смотрел на нее; пальто висело на нем как на вешалке. Одежда всегда висела на нем как на вешалке. — Ты по-прежнему юрист, Саймон? Я слышала, ты стал юристом. Он кивнул: — По правде говоря, у меня это хорошо получается. Приятно, когда у тебя что-то хорошо получается. — Да. Конечно приятно. В какой области ты работаешь? — Занимаюсь недвижимостью. — Он опустил голову. Но тут же поднял ее, выпятил подбородок. — Это забавно. Вроде головоломки. — Ах вот как! Ну, замечательно. — Энджи перенесла левую руку над правой, легко пробежалась по клавишам. — Завела семью, Энджи? — Нет. Нет, не завела. А ты? Она уже заметила обручальное кольцо у него на пальце. Очень толстое. Никогда не думала, что он из тех, кто захочет носить такое толстое кольцо. — Да. У меня трое детей. Два мальчика и одна девочка. Все уже взрослые. Он переступил с ноги на ногу, все еще опираясь о рояль. — Это замечательно, Саймон. Просто замечательно. Она забыла про «Приидите, все верующие…». Теперь Энджи начала играть этот гимн, ее пальцы погружались в него все глубже: порой, когда она играла, она была словно скульптор, ей думалось, она лепит, разминает прекрасную густую глину. Саймон взглянул на часы. — Значит, ты заканчиваешь в девять? — Да. Конечно. Только, боюсь, я должна буду сразу же смыться отсюда. Сожалею. Ее больше не бросало в жар, наоборот, она всей кожей чувствовала холод. Голова сильно болела. — Ладно, Энджи. — Саймон выпрямился. — Тогда я пошел. Приятно было повидать тебя после всех этих лет. — Да, Саймон. Приятно было повидать тебя. С противоположной стороны рояля протянулась рука — Бетти поставила там чашку кофе. «От Уолтера», — сказала она, проходя мимо. Энджи обернулась и снова моргнула-подмигнула Уолтеру, а он ответил ей мутным взглядом. Саймон двинулся прочь. И тут как раз появились Киттериджи, уходившие из ресторана, Генри махал ей рукой. «Доброй ночи, Айрин» — заиграла Энджи. Саймон повернул назад. Два дергающихся движения — и он снова рядом с ней, наклоняется так, что его лицо оказывается у ее лица. — Ты знаешь, что твоя мать приезжала в Бостон повидаться со мной? У Энджи запылали щеки. — Она приехала автобусом фирмы «Грейхаунд», — услышала Энджи голос Саймона у самого уха, — потом взяла такси до моего дома. Когда я впустил ее в квартиру, она попросила чего-нибудь выпить и стала снимать с себя платье. Медленно так расстегивала пуговицу наверху, у горла. У Энджи пересохло во рту. — И мне так жалко тебя было, Энджи. Все эти годы. Она улыбалась, глядя прямо перед собой. — Доброй ночи, Саймон, — выговорила она. Энджи выпила ирландский кофе до донышка, держа чашку одной рукой. Потом она играла самые разные песни. Она не сознавала, что именно играет, не могла бы сказать, но теперь она существовала внутри музыки, а огоньки на елке сияли ярко и вроде бы издалека. Вот так, внутри музыки, ей стало многое понятно. Стало понятно, что Саймон — человек разочарованный, если он почувствовал необходимость, в его-то возрасте, сообщить ей, что все эти годы ему было ее жалко. Стало понятно, что сейчас, когда он, за рулем машины, едет вдоль побережья обратно к Бостону, к жене, с которой вырастил троих детей, что-то в нем успокоилось оттого, что он увидел ее, Энджи, такой, какой она была сегодня; а еще она поняла, что этот вид утешения свойствен многим людям. Вот и Малькольм чувствует себя лучше, когда называет Уолтера Долтона жалким гомиком; но этот вид питания — всего лишь снятое молоко: это ведь не изменит того факта, что ты хотел быть концертирующим пианистом, а стал юристом и занимаешься недвижимостью или что женился на женщине и остаешься с ней вот уже тридцать лет, а она так и не обнаружила, что ты прекрасен в постели. Коктейль-холл теперь почти опустел. И стало теплее, потому что дверь с улицы уже не все время открывалась. Она сыграла «Мы преодолеем…». Сыграла дважды, медленно и величественно, и посмотрела в сторону барной стойки, где ей улыбался Уолтер. Он высоко поднял сжатый кулак. — Хочешь, подвезу тебя домой, Энджи? — спросил ее Джо, когда она опустила крышку рояля и подошла забрать шубку и сумочку. — Нет, спасибо, дорогой, — ответила она, а Уолтер в это время помогал ей надевать белую шубку из искусственного меха. — Прогулка пойдет мне на пользу. Зажав в руке плоскую голубую сумочку, Энджи осторожно преодолевала сугроб у тротуара, выбирала себе путь через парковку у здания почты. Зеленые цифры у банка показывали три градуса мороза,[18] однако она не чувствовала холода. Но тушь на ресницах замерзла. Мама научила ее не трогать ресницы, когда так холодно, не то они могут отломиться. Она свернула на Вуд-стрит; свет фонарей казался бледным в этой холодной тьме, и Энджи произнесла «Ха!», потому что столько всего совершенно сбивало ее с толку. Так бывало довольно часто после того, как она существовала внутри музыки, как это случилось сегодня. Она чуть запнулась в своих черных сапожках на высоких каблуках и оперлась рукой о перила крыльца. — Блядь! Энджи не заметила, что он стоит у дома, в темной тени от выступа крыльца. — Ты блядь, Энджи. — Он сделал шаг к ней. — Малькольм, — тихо сказала она, — ну пожалуйста! — Позвонить мне домой! Кто ты, твою мать, такая, по-твоему? — Ну… — произнесла Энджи. Она сжала губы и поднесла ко рту указательный палец. — Хорошо. Давай разберемся. Не в ее стиле было звонить ему домой, но еще меньше в ее стиле было бы напоминать ему, что за двадцать два года она никогда прежде этого не делала. — Ты — безмозглая долбаная дура, — сказал Малькольм. — Да еще пьянь худая. Он двинулся прочь. Энджи увидела его грузовик, припаркованный у соседнего жилого массива. — Протрезвеешь — позвони мне на работу, — бросил он через плечо. Потом, уже более спокойно, добавил: — И не вздумай ту твою дерьмовую чушь мне снова долбить. Даже сейчас, пьяная, Энджи знала, она не станет звонить ему, когда протрезвеет. Она вошла в дверь многоквартирного дома и села на ступеньки лестницы. Энджела О'Мира. Лицо как у ангела. Пьянь худая. Ее мать продавала себя мужчинам. Не завела семью, Энджела? Но, сидя на ступеньках, она говорила себе, что ее жизнь не менее и не более жалка, чем жизнь любой женщины, в том числе и жены Малькольма. И люди к ней добры. Уолтер, Джо, Генри Киттеридж. Нет, определенно свет не без добрых людей. Завтра она явится на работу пораньше и расскажет Джо о своей матери и о синяках у нее на руке. «Ты представляешь, — скажет она Джо, — представляешь? Кто-то вот так ущипнул старую парализованную женщину!» Энджи сидела теперь на ступеньках, прислонясь головой к стене, оправляя пальцами черную юбку. Она чувствовала, что поняла что-то важное слишком поздно и что, вероятно, так оно всегда и бывает в жизни: начинаешь понимать что-то слишком поздно. Завтра она пойдет играть на фортепиано в храме и перестанет думать о синяках пониже плеча на руке у матери, на ее исхудалой руке, где кожа такая мягкая и обвислая, что, если сжать ее в пальцах, трудно представить себе, что она может чувствовать боль. Малый всплеск Три часа тому назад, пока солнце еще жарило во всю мочь сквозь кроны деревьев и заливало ярким светом лужайку позади дома, местный врач-ортопед, мужчина средних лет по имени Кристофер Киттеридж, сочетался браком с не местной женщиной по имени Сюзанна. Для них обоих это первый брак, и свадьба оказалась не очень людным, вполне приятным событием, которое украсили звуки флейты и корзины мелких желтых роз, расставленные как внутри дома, так и снаружи. До сих пор в благовоспитанной веселости гостей не заметно ни признака спада, из-за чего Оливия Киттеридж, стоящая у накрытого на лужайке стола, начинает подумывать о том, что всем им давно уже пора бы разойтись. Весь сегодняшний день Оливия пыталась побороть ощущение, что она медленно погружается под воду, — мрачное, рождающее в душе панику чувство, тем более гнетущее, что за всю свою жизнь она так и не сумела научиться плавать. Заталкивая бумажную салфетку между планками складного стола, она думает: «Ну ладно. С меня хватит». И, опустив глаза, чтобы не увязнуть еще в какой-нибудь пустопорожней беседе, она огибает дом и входит в боковую дверь, ведущую прямо к спальне ее сына. Здесь она ступает по сосновым половицам, желто отсвечивающим в солнечных лучах, и ложится на широченную кровать Кристофера (и Сюзанны). Платье Оливии (оно, разумеется, играет сегодня существенную роль, ведь Оливия — мать жениха) сшито из тонкого, просвечивающего зеленого муслина с крупными розовато-красными геранями по всему полю; ей нужно так устроиться на кровати, чтобы оно не закрутилось и не измялось, да еще так, чтобы, если вдруг кто-то войдет, она выглядела прилично. Оливия — женщина крупная. Это-то она о себе знает, но ведь она не всегда была такой полной, и ей приходится к этому привыкать. По правде говоря, она всегда была высокого роста и довольно часто чувствовала себя неуклюжей, но эти ее взаимоотношения с полнотой начались с возрастом: у нее раздулись лодыжки, округлились плечи, так что у основания шеи сзади появился валик, а запястья и кисти рук стали, кажется, такими же крупными, как мужские. Оливия огорчается — еще бы ей не огорчаться! Иногда, никому не признаваясь, огорчается очень сильно. Однако на этом этапе игры она вовсе не собирается отказываться от наслаждения едой, и в данный момент это означает, что она, вероятно, выглядит как толстый задремавший тюлень, обмотанный чем-то вроде зеленой марлевой повязки. Но с платьем все вышло вполне удачно, думает Оливия, откидываясь на подушки и закрывая глаза. Гораздо удачнее, чем с темными, мрачными одеяниями, в которых явилось семейство Бернстайн, словно их пригласили на похороны, а не на свадьбу в этот солнечный июньский день. Дверь спальни Кристофера приоткрыта, и сюда доносятся голоса и разные звуки из передней части дома, где продолжается торжество: постукивание каблучков по коридору, грохот агрессивно захлопнутой двери в туалет. («Честно говоря, — думает Оливия, — почему бы не закрыть дверь тихо и аккуратно?») Звук скребущего пол стула из гостиной, и — оттуда же — вместе с приглушенным смехом и разговорами доносится аромат кофе и густой, сладкий запах печеного теста: так пахло на улице возле пекарни-времянки «Ниссен», пока ее не закрыли. Еще доносится запах самых разных духов, включая и те, что напомнили Оливии запах спрея «Офф!» — средства от насекомых. Все эти запахи как-то ухитрились распространиться по коридору и вплыть сюда, в спальню. Да еще и сигаретный дым. Оливия открывает глаза. Кто-то курит в саду за домом. В открытое окно ей слышно покашливание и щелчок зажигалки. Они просто все вокруг заполонили! Она представляет себе, как тяжелые башмаки шагают но клумбе с гладиолусами, а затем, услышав, как кто-то спускает воду в туалете в конце коридора, на миг воображает, что дом рушится, лопаются грубы, с треском переламываются половицы, опрокидываются на пол стены. Оливия приподнимается на кровати, устраивается поудобнее, подкладывает в изголовье еще одну подушку. Она сама строила этот дом. Ну, почти сама. Много лет назад они с Генри сделали все чертежи, а потом работали в тесном контакте с подрядчиком, чтобы у Криса было приличное жилье, когда он вернется домой из ортопедического колледжа. Когда строишь дом самостоятельно, у тебя возникает совсем иное чувство по отношению к нему, чем у других людей. Оливии это известно по опыту, потому что она любит — всегда любила — делать вещи сама: платья, сады, дома. (Желтые розы она сама расположила в корзинах сегодня утром, еще до восхода солнца.) Ее собственный дом, ниже по дороге, в нескольких милях отсюда, тоже построили они с Генри много лет назад, а совсем недавно Оливия уволила уборщицу за то, что глупая девчонка тащила пылесос по полу так, что он бил в стены и с грохотом катился по лестнице. Во всяком случае, Кристофер по достоинству ценит этот дом. В последние несколько лет они втроем — Оливия, Генри и Кристофер — заботились о доме все вместе: повырубили кое-какие деревья, посадили сирень и рододендроны, рыли ямы под столбы — поставить забор. А теперь Сюзанна (доктор Сью, как мысленно называет ее Оливия) возьмет эти заботы на себя, и, поскольку она из богатой семьи, она, скорее всего, наймет экономку, да и садовника тоже может нанять. («Влюбилась в ваши миленькие настурции», — несколько недель тому назад сказала Оливии доктор Сью, указывая на рядки петуний.) Но это ведь не так важно, думает теперь Оливия. Ты просто отходишь в сторонку, чтобы дать дорогу новому.