Оливия Киттеридж
Часть 9 из 44 Информация о книге
«Ох, господи, конечно! — произносит Сюзанна, чьи тихие слова вдруг зазвучали совершенно отчетливо. — Я не могла поверить собственным глазам. Я хочу сказать, не могла поверить, что она и вправду его наденет». Мое платье, думает Оливия. Она чуть отодвигается и прижимается спиной к стене. «Ну, тут ведь люди иначе одеваются». Клянусь Богом, это правда, думает Оливия. Но она совершенно ошеломлена и слышит все как бы из-под воды. Окутанная водорослями подружка снова о чем-то бормочет. Ее слова трудно разобрать, но Оливия смогла расслышать, что та произносит «Крис». «Тут совсем особый случай, — серьезным тоном отвечает Сюзанна. Оливии представляется, будто эти две женщины сидят в гребной лодке прямо над ней, а она все глубже погружается в темную воду. — Видишь ли, ему на долю выпадали тяжелые времена. Тем более — единственный ребенок, ему и правда трудно пришлось: засосало». Водоросль что-то бормочет, а весло Сюзанны снова разрезает воду: «Ну, знаешь, большие ожидания». Оливия поворачивается и медленно оглядывает комнату. Спальню своего сына. Она сама ее построила, и здесь находятся хорошо знакомые ей вещи, например бюро и коврик, который она сама сплела сто лет тому назад. Но внутри ее расползается что-то потрясенное, пухлое, черное. Видишь ли, ему на долю выпадали тяжелые времена. Чуть ли не на корточках Оливия медленно крадется обратно к кровати и очень осторожно на нее садится. Что же такое он сказал Сюзанне? Тяжелые времена. Во рту у Оливии, под языком, где-то у задних коренных, выделяется слюна. Она опять, на долю секунды, представляет себе, как ладонь Сюзанны легко и нежно ласкает головку девочки. Что сказал ей Кристофер? Что ему запомнилось? Человек может двигаться только вперед. Человек должен двигаться только вперед. Кроме того, она сбита с толку, уязвлена до глубины души, потому что ей очень нравится ее платье. У нее вся душа раскрылась, когда она увидела этот тонкий, как кисея, муслин в магазине «Соу-фроу»: солнечные лучи вдруг осветили тревожный мрак надвигающейся свадьбы, розово-красные цветы разбежались по всему столу в ее комнате для шитья. И стали вот этим платьем, в котором она чувствовала себя удобно и спокойно весь нынешний день. Оливия слышит, как Сюзанна говорит что-то про гостей, а потом хлопает сетчатая дверь и в саду становится тихо. Оливия прикладывает раскрытую ладонь к щекам, к губам. Она собирает всю свою волю, чтобы выйти в гостиную, пока кто-то не обнаружил ее здесь, в спальне. Ей придется наклониться и поцеловать в щечку эту молодую жену, а та будет улыбаться и оглядывать гостиную, причем на лице у нее будет то самое ее выражение: «Я все знаю». Ах, как больно… Оливия и в самом деле издает стон, сидя на краешке кровати. Что может знать Сюзанна о сердце, которое болит временами так сильно, что несколько месяцев назад чуть совсем не заглохло, чуть не отключилось? Разумеется, она мало двигается, не делает упражнений, и холестерин у нее взлетает до небес. Но все это лишь удобная отговорка, скрывающая то, как в реальности изнашивается ее душа. Ее сын явился к ней в прошлом году, на Рождество, — задолго до того, как некая доктор Сью объявилась на сцене, — и сообщил матери, о чем он иногда думает. «Иногда я думаю, а не покончить ли со всем этим…» Жуткое эхо прошлого — отец Оливии покончил с собой тридцать девять лет тому назад. Но тогда, только-только вышедшая замуж (уже пережившая собственные разочарования и уже беременная, но еще не подозревающая об этом), она легко отозвалась: «Ох, пап, у нас у всех бывают такие моменты, когда мы впадаем в уныние». Плохо ответила. Не то надо было сказать, как потом выяснилось. Сидя на краю кровати, Оливия закрывает лицо руками. Она почти уже не помнит, как Кристоферу жилось первые десять лет, и, хотя кое-что ей помнится, вспоминать об этом она не хочет. Она пыталась учить его игре на фортепиано, а он все время играл по нотам неправильно. И он так ее боялся, что это просто выводило ее из себя. Но ведь она его любила! Ей хотелось бы сказать об этом Сюзанне. Ей хотелось бы сказать: «Послушайте, доктор Сью, у меня внутри, очень глубоко, есть что-то такое, что порой разбухает, как голова спрута, и выплескивает в меня черноту. Я не хотела быть такой, но, клянусь, я всегда любила и люблю моего сына». Это правда. Она его всегда любила и любит. Потому-то она отправилась с ним к доктору в прошедшее Рождество, оставив Генри дома, и сидела в приемной с колотящимся сердцем, пока он не вышел — этот взрослый мужчина, ее сын, — с просветленным лицом и с рецептом на таблетки. Всю дорогу до дому он говорил ей об уровнях серотонина и о генетических склонностях: вряд ли он когда-нибудь в жизни произнес больше слов за один разговор с ней, чем в тот раз. Как и ее отец, он не очень склонен разговаривать. Неожиданно с противоположного конца коридора доносится звон хрусталя. «Тост за верность, доступную лишь избранным!» — провозглашает мужской голос. Оливия выпрямляется и проводит ладонью по нагретой солнцем крышке бюро. С этим бюро Кристофер вырос и повзрослел, и то пятно от банки со средством для растирания «Викс вейпораб» все еще ясно видно. Рядом с ним теперь — стопка папок, надписанных почерком доктора Сью, и три черных фломастера «Волшебный маркер». Очень медленно Оливия выдвигает верхний ящик бюро. Раньше это было место для мальчишечьих носков и футболок, теперь ящик заполнен бельем ее невестки: в беспорядке перемешаны скользящие в пальцах, блестящие, кружевные, разноцветные вещицы. Оливия тянет за бретельку и вытаскивает наружу отсвечивающий на солнце бледно-голубой бюстгальтер, с маленькими чашечками, изящный. Она медленно поворачивает его в полной руке, затем сворачивает в комочек и засовывает в свою вместительную черную сумку. Она чувствует, что ноги у нее отекли, — нехорошо. Теперь она смотрит на маркеры, что лежат на бюро рядом с папками Сюзанны. Мисс Всезнайка, думает Оливия, протягивая руку за маркером, отвинчивает крышечку, вдыхает незабываемый запах классной комнаты. Ей хочется выпачкать маркером светлое покрывало на кровати, которое ее невестка привезла с собой. Оглядывая оккупированную спальню, Оливия жаждет пометить маркером все, что было привнесено сюда за последний месяц. Она проходит к стенному шкафу, открывает дверцу. Платья, висящие в нем, вызывают в ней ярость. Ей хочется сорвать их, скомкать дорогую темную ткань этих маленьких платьиц, помпезно развешанных на деревянных плечиках. Да тут еще и свитеры разных оттенков коричневого и зеленого, аккуратно разложенные на навесной, со стеганой обивкой полке. Один из свитеров, почти на дне полки, на самом деле бежевый. Ради всего святого, что может быть дурного в ярком — пусть не слишком ярком — цвете? Пальцы у Оливии дрожат, потому что она сердится и, конечно, потому, что кто-то может пройти по коридору и прямо сейчас сунуть голову в приоткрытую дверь. Бежевый свитер — очень толстый, и это хорошо, это значит, что Сюзанна не наденет его до осени. Оливия разворачивает свитер и проводит маркером толстую черную полосу во всю длину рукава. Затем, держа маркер во рту, она снова поспешно складывает свитер, потом еще раз — заново, чтобы он выглядел так же аккуратно, как с самого начала. Это ей удается. Вы бы никогда не заметили, открыв шкаф, что там покопались чужие руки, так все аккуратно выглядит. Только вот обувь. По всему полу шкафа валяются разбросанные туфли и ботинки. Оливия выбирает темную обшарпанную уличную туфлю: ясно, что ее носят очень часто. Да и в самом деле, Оливия часто видела Сюзанну в этих туфлях. Заполучив мужа, полагает Оливия, доктор Сью может позволить себе шлепать повсюду в драных башмаках. Перегнувшись, на миг испугавшись, что не сможет разогнуться, она заталкивает туфлю к себе в сумку, а потом с трудом, но все же поднимается, слегка задыхаясь, и укладывает завернутый в фольгу пирог с черникой так, чтобы он прикрыл туфлю. — Ты готова? В дверях стоит Генри, его лицо сияет от счастья: он уже обошел всех, он — человек, который всем очень нравится. Он лапочка. Как бы ей ни хотелось рассказать ему о том, что она только что услышала, как бы ей ни хотелось облегчить одинокое бремя только что ею содеянного, она ему ничего не скажет. — Ты хочешь заехать в «Данкин-донатс» по дороге? — спрашивает Генри. Взгляд его больших, цвета моря глаз устремлен на нее. Генри — простодушный. Это помогает ему справляться с жизнью. — Ох, — отвечает Оливия, — я вовсе не уверена, что так уж хочу пончик, Генри. — Да все нормально. Мне просто казалось, что ты хотела… — Хорошо. Ладно. Давай заедем. Оливия пристраивает сумку под мышкой, придерживая ее полной рукой, прижимает к себе, направляясь к двери. Конечно, это ничему не поможет, но все-таки немножко помогает, если знаешь, что по меньшей мере могут случиться такие мгновения, когда Сюзанна вдруг усомнится в себе. Окликнет мужа: «Кристофер, ты точно не видел мою туфлю?» Или, проверяя стираное белье или ящик бюро, вдруг немного взволнуется: «Что такое? С ума я, что ли, схожу? Не могу запомнить, куда деваю свои вещи… И что такое случилось с моим свитером?» И она ведь так никогда ничего и не узнает, верно? Потому что кому же в голову придет пометить свитер, стащить лифчик, забрать одну туфлю? Свитер окажется испорченным, туфля вместе с бюстгальтером исчезнет, прикрытая использованными бумажными салфетками и туалетной бумагой, в мусорном баке туалета в пончиковой, а на следующий день они будут спрессованы в мусоросборщике. Между прочим, если доктор Сью собирается жить недалеко от Оливии, нет причин, почему бы Оливия не могла время от времени брать понемножку то одно, то другое, просто чтобы некоторая неуверенность у доктора Сью не угасала. Устраивать себе время от времени малый всплеск. Потому что Кристоферу не нужно жить с женщиной, которая полагает, что знает все. Никто не может знать все, и нечего им так думать. — Пошли, — говорит Оливия и крепко прижимает под полной рукой сумку, готовясь пройти через гостиную. Она представляет себе свое сердце — большой, красного цвета мускул, громко колотящийся о ребра под ее тонким цветастым платьем. Голод В воскресное утро у марины Хармону пришлось поработать над собой, чтобы не преследовать взглядом молодую пару. Он еще раньше заметил их в центре города, когда шел по Мейн-стрит: худенькая ладошка девушки, обрамленная по запястью искусственным мехом обшлага ее плащевой куртки, некрепко держала руку парня, когда они рассматривали витрины магазинов с таким же невозмутимым спокойствием, с каким сейчас стояли, прислонившись к перилам лестницы. Говорили, что парень этот — племянник Кэтлин Бёрнем: он приехал из Нью-Хэмпшира и работает на лесопилке, хотя сам выглядит не крупнее и не старше, чем саженец сахарного клена. Но его взгляд за очками в темной оправе легок и свободен, и тело движется свободно и легко. Хармон заметил, что обручальных колец у ребят нет, и отвел глаза, стал смотреть на залив, сверкающий в лучах утреннего солнца и гладкий, как монетка в безветренный день. «Я здорово обозлилась на Викторию», — услышал Хармон слова девушки. Голос у нее высокий, поэтому слова прозвучали слишком громко. Казалось, ей безразлично, что все ее слышат, впрочем, вокруг было не так уж много людей — Хармон да двое рыбаков, ожидавших, когда можно будет войти. В последнее время марина приобрела популярность: считалось, что нет лучше места для воскресного завтрака, чем кафе на пристани для яхт, так что ожидание свободного столика стало делом довольно обычным. Жена Хармона, Бонни, не соглашалась там завтракать. «Мне неспокойно, если меня люди ждут», — утверждала она. «Почему?» — спросил паренек. Он говорил тише, но Хармон стоял близко, так что ему было слышно. Он обернулся и долго смотрел на них, прищурив глаза. «Ну…» — девушка, казалось, обдумывает ответ, ее губы двигались, то вытягиваясь вперед, то снова разглаживаясь. У нее идеальная кожа, чуть тронутая румянцем цвета корицы. Волосы крашеные, того же оттенка, что румянец, — во всяком случае, так кажется Хармону. Девушки в наши дни потрясающие вещи проделывают со своими волосами. Его племянница работает в салоне-парикмахерской в Портленде, так она рассказывала Бонни, что теперь окрашивание волос ни в какое сравнение не идет с тем, что раньше было, — совсем другой коленкор. Можно красить в любой цвет или в несколько цветов сразу, и это только на пользу твоим волосам. Но Бонни сказала, ей наплевать, ей и тех волос довольно, что Богом даны. А Хармон пожалел, что она не согласилась. «Виктория совсем ссучилась в последнее время», — сказала девушка. Голос ее звучал энергично, но в то же время раздумчиво. Паренек кивнул. Дверь марины отворилась, вышли два рыбака. Двое ожидавших вошли внутрь. Паренек сел на деревянную скамью у входа, а девушка, вместо того чтобы сесть рядом с ним, устроилась у него на коленях, просто, словно он — кресло. «Садитесь!» — предложила она, указав Хармону на оставшееся свободным место. Он поднял было руку — отказаться, дать понять, что и так все нормально, но она смотрела на него таким открытым взглядом, как бы говоря — а как же иначе? — что он уселся рядом с ними. «Перестань меня нюхать! — сказала девушка. Она пристально смотрела на воду, капюшон ее плащевой куртки, отороченный искусственным мехом, заставлял ее вытягивать голову вперед. — Ты меня все время нюхаешь, я чувствую!» Она сделала какое-то движение, наверное, легонько стукнула парнишку. Хармон, наблюдавший за ними уголком глаза, теперь смотрел прямо перед собой. Как раз в эти несколько минут вроде бы поднялся ветерок, весь залив покрыла мелкая рябь. Он услышал звук брошенного в лодку весла и стал смотреть, как младший сынишка Кумза снимает чалку с тумбы на пристани. Хармон слышал, что мальчишка не хочет пойти по стопам отца, принять его магазин, что вместо этого он собирается служить в береговой охране. Подъехавшая к марине машина позволила Хармону повернуть голову, и он увидел, что теперь девушка сама себя нюхает, нюхает плечо своей куртки. «Я понимаю, — говорит она. — От меня травкой пахнет». «Марихуанщики», — сказала бы Бонни и бросила бы разговор. А еще — то, как девушка села на колени к парню, ей тоже не понравилось бы. Но у Хармона создалось впечатление, что вся молодежь в наши дни курит травку, точно так, как они сами ее курили в шестидесятых. Вероятно, и его собственные сыновья ее курили, а Кевин, может, и сейчас курит, когда жены рядом нет. Жена Кевина пьет соевое молоко, варит сладкую овсянку в пакетиках с изюмом и орехами и вечно рассказывает о своих занятиях йогой — Хармон с Бонни только глаза закатывают. И все же Хармона восхищает энергия, которая за всем этим кроется, точно так, как его восхищает эта парочка рядом с ним. Мир принадлежит им, и они смогут открыть его для себя, словно устрицу. Это видится в их свободе и легкости, в чистоте девичьей кожи, в высоком, сильном голосе этой девочки. У Хармона было чувство, какое он испытал когда-то в детстве: он шел по немощеной дороге после сильного ливня и увидел в луже квотер — монету в двадцать пять центов. Монета казалась огромной и волшебной. Эти ребята, эта парочка точно так же возбуждает его воображение: такое богатство возможностей сидит тут, рядом с ним. «Мы могли бы немножко поспать, — говорит девушка. — Сегодня днем. Тогда сможем не ложиться всю ночь. Нам уходить не захочется, ведь там все собираются быть». «Это можно», — соглашается парнишка. У стойки было недостаточно места, чтобы читать газету, и Хармон ел яичницу с кукурузным хлебцем, наблюдая за юной парой, сидевшей за столиком у окна. Девушка оказалась совсем худенькой — худее, чем он думал: тело у нее, даже в этой плащевой куртке, выглядело не толще стиральной доски, когда она наклонялась над столом. В какой-то момент она положила руки на стол и опустила на них голову. Говорил паренек, выражение его спокойного лица ни разу не изменилось. Когда она снова выпрямилась, он коснулся рукой ее волос, потер кончики прядок меж пальцами. Хармон попросил два пончика, в двух отдельных пакетах, и ушел. Стоял сентябрь, самое начало, верхушки кленов уже покраснели: несколько ярко-красных листьев идеальной формы упали на грунтовую дорогу, словно звезды. Давным-давно, когда его сыновья были еще маленькими, Хармон мог показать им на эти листья и мальчишки бросились бы их собирать — особенно Деррик, он больше всех любил листочки, веточки, желуди. Бонни, бывало, обнаружит целый лес у него под кроватью и скажет: «У тебя там скоро белка поселится!» и велит все вычистить и выбросить, а мальчишка в рев. Деррик был барахольщик, да к тому же еще сентиментальный. Хармон шел по дороге пешком, оставив машину у марины, прохладный воздух словно влажной салфеткой отирал ему лицо. Каждый из его сыновей был его любимцем. Дейзи Фостер живет в небольшом утепленном коттедже в самом верхнем конце грунтовой дороги, что вьется оттуда вниз, мимо марины, прямо к заливу. Из окна ее маленькой гостиной можно видеть далеко внизу полоску воды. А из столовой — грунтовую дорогу всего в нескольких футах от окна, правда, летом прямо перед окном цветут кусты «невестиных венцов». Сегодня кусты стоят облетевшие, торчат нагие ветви и холодно: Дейзи разожгла огонь в печи на кухне. Еще до этого она переоделась, сменив костюм, в котором ходила в храм, на голубой свитер, под цвет ее глаз, и теперь сидит за обеденным столом и курит сигарету, глядя, как на той стороне дороги чуть покачиваются вверх-вниз кончики ветвей норвежской сосны. Муж Дейзи — он был настолько старше, что годился ей в отцы, — умер три года тому назад. Сейчас ее губы двигаются: она думает о том, что он приходил к ней прошлой ночью, во сне — если кому захочется называть это сном. Дейзи стряхивает пепел в большую стеклянную пепельницу. «У тебя природный дар любви», — часто говорил ей муж. В окно она видит молодую пару, они едут мимо: это племянник Кэтлин Бёрнем со своей девушкой. Едут на помятом «вольво», обклеенном бамперными стикерами сверху донизу; Дейзи это напоминает старые чемоданы с ярлыками-наклейками, с какими путешествовали когда-то, в давние времена. Она заметила, что говорила девушка, а паренек вел машину и молча кивал. Вглядываясь сквозь облетевшие ветви кустов, касавшиеся окна, Дейзи подумала, что разглядела надпись на одном из стикеров: «Представь себе кружащуюся в вихре горошину!» — а под надписью — изображение Земли. Она раздавила сигарету в большой стеклянной пепельнице сразу, как увидела Хармона. Из-за медлительной походки и ссутулившихся плеч он выглядел гораздо старше, чем был на самом деле, и даже одного быстрого взгляда ей оказалось достаточно, чтобы разглядеть, что глубоко внутри он несет печаль. Однако его глаза, когда Дейзи открыла ему дверь, светились живостью и простодушием. «Спасибо тебе, Хармон», — сказала Дейзи, беря у него из рук пакетик с пончиком, который он всегда приносил ей. Она оставила пакет на кухонном столе, покрытом красной клетчатой скатертью, рядом со вторым пакетом, который положил там Хармон. Она съест пончик позже, с бокалом красного вина. В гостиной Дейзи опустилась на диван, скрестив полные лодыжки. И снова закурила сигарету. — Ну как ты, Хармон? — спросила она. — Как мальчики? Ведь она знала, что именно в этом и была его печаль. Четверо его сыновей выросли, их разбросала жизнь. Они приезжали в гости, появляясь в городе, — взрослые, большие мужчины, а она помнила, как в прошедшие годы Хармона никогда нельзя было встретить одного. Всегда при нем был хотя бы один (или больше) из его маленьких, потом — подросших сыновей, носившихся по скобяной лавке по субботам, окликавших друг друга на стоянке, перекидывавшихся мячом, кричавших отцу, чтобы поторопился. — У них все хорошо. Кажется, хорошо. — Хармон сел на диван рядом с Дейзи. Он никогда не садился в старое кресло Коппера. — А как ты, Дейзи? — Коппер приходил ко мне прошлой ночью. Во сне. Правда, мне не казалось, что это сон. Я могла бы поклясться, что он приходил… ну, оттуда, где он теперь… навестить меня. — Дейзи повернулась лицом к Хармону, вглядываясь в него сквозь сигаретный дымок. — Тебе кажется, что это бред сумасшедшего? Хармон пожал плечами: — Не знаю, есть ли у кого монополия — знать про эти дела, что бы кто ни говорил про то, во что верит или не верит. Дейзи кивнула: — Ну, он сказал, что все прекрасно. — Все? Она тихонько засмеялась, и глаза ее сощурились, когда она снова поднесла к губам сигарету. — Все. Они оба оглядели маленькую, с низким потолком гостиную, дым сигареты облачком стоял над ними. Как-то во время летней грозы они вот так же сидели в этой комнате, и небольшой электрический шар — шаровая молния — влетел в полуоткрытое окно, потрескивая, абсурдно быстро облетел стены и через то же окно вылетел обратно. Дейзи откинулась на спинку дивана, одернула голубой свитер на большом мягком животе. — Не надо никому говорить, что я Коппера вот так видела. — Не надо. — Ты хороший друг, Хармон. Он ничего не ответил, погладил ладонью диванную подушку.