Пой, даже если не знаешь слов
Часть 6 из 12 Информация о книге
Высокий юноша рядом со мной вытягивает шею, пытаясь разглядеть, что происходит. – Ke mapolisa. Полиция, – сообщает он. Еще один мальчик взобрался на плечи приятеля и кричит нам вниз: – Они сооружают баррикаду. Они пытаются не дать нам пройти к месту встречи. Они хотят, чтобы мы повернули назад! Слова его подхватываются на разных языках. Даже если бы я не понимала зулу и сото, то поняла бы звенящий в голосах гнев. У меня перехватывает дыхание, когда я замечаю два желто-синих бронетранспортера. Присутствие здесь этих страшных бронированных машин говорит больше, чем любой плакат. Вот уже не ропот, а крики. Напряжение нарастает. Те, кто подходит сзади, утыкаются в барьер из тех, кто перед ними; все в нетерпении, все хотят продвигаться вперед. Меня подхватывает прилив. Насилие – тварь в наморднике, она бродит среди нас, и ее того и гляди спустят с поводка. Слава богу, кто-то пытается решить дело миром. Пожалуйста, пусть его послушают. Толпа снова приходит в движение и разделяется на реки и ручейки, обтекающие полицейскую баррикаду по дороге к средней школе Орландо Уэст-Джуниор, которая, кажется, назначена местом встречи. Вокруг меня – неясные очертания тысяч и тысяч молодых лиц. Любое из них может оказаться лицом Номсы. Ни одно из них – не лицо Номсы. Мне кажется, что я замечаю одного из сыновей Андиля, и пытаюсь протиснуться сквозь толпу, как вдруг все резко сворачивают на Вилакази-стрит. Уровень энергии снова нарастает. Дети вскидывают кулаки и начинают кричать. – Inkululeko ngoku! Свободу немедленно! – Amandla! Сила! Нас несет вперед. И тут громкий хлопок. Скандирование переходит в пронзительные крики. В воздухе повисают кляксы кислого дыма. Какая-то емкость со стуком отскакивает от чьего-то плеча, падает передо мной. Слезоточивый газ. Я натягиваю кофту на лицо, пытаясь защитить глаза и нос. Слезы льются по щекам, и их соленая беззащитность заставляет меня разевать рот. Я слепо пячусь, пытаясь уйти от испускающей дым ядовитой жестянки. Меня толкают сзади, я по инерции ступаю вперед, падаю на другие тела и неуклюже растягиваюсь на асфальте. Последнее, что я слышу, прежде чем мир окрашивается в черное, – выстрелы и лай. Белый человек послал против нас серебряные пули и черных тварей. Теперь нас спасет только Бог. Придя в себя после милосердной темноты, я не слышу больше ни лая собак, ни астматического кашля винтовок. Эти звуки замерли, уступив место реквиему детских криков. Ужас и паника окружают меня, заворачивают в колючий саван. Мои глаза открыты, но я ничего не вижу. Я все еще в опасности и изо всех сил стараюсь подняться на ноги, но на плечо ложится рука и тянет меня вниз. Какой-то голос обращается ко мне, интонации настойчивы, но я не могу разобрать слов среди звуков прекрасного утра, окончившегося бойней. Я поднимаю руку, чтобы протереть глаза, пальцы делаются влажными; странное ощущение – они словно в клейком соке листьев ikhala[21]. Я предпринимаю новую попытку вытереть лицо, теперь – рукавом, и обнаруживаю, что ткань в красных пятнах. Кое-как оттерев кровь с глаз, я снова могу видеть, но когда мир оказывается в фокусе, жалею, что не осталась слепа. Я лежу не там, где упала, – не на середине улицы. Меня оттащили на песчаную тропинку метрах в двадцати от дороги. В воздухе стоит густой дым, люди беспорядочно мечутся, пытаясь укрыться от полицейских дубинок и собак. Некоторые – немногие – не пытаются убежать, они прорываются вперед, вооруженные бутылками и кирпичами. Они отбиваются, их лица обезображены гневом. Ко мне протягиваются две пары рук, меня ставят на ноги, я поднимаю глаза, чтобы понять – спасена я или арестована. Это руки Ланги и Думи, сыновей моего брата; им всего тринадцать и пятнадцать, и я благодарю Господа за их спасение. Они все пытаются сказать мне что-то, но в ушах стоит такой звон, что нет никакой надежды их услышать. И я кричу, пытаясь перекрыть шум: – Uphi u Nomsa? Они не слышат меня. Я подтягиваю Лангу ближе и говорю ему прямо в ухо: – Где Номса? – Andazi. Не знаю. – Он чуть не плачет. Мальчик снова тянет меня за руку, желая, чтобы я шла с ними, но я не могу отвернуться от ада, открывшегося передо мной. По улице течет река крови, и в ней плывут тела детей. Они в неестественных позах, руки и ноги изогнуты под ужасными углами. Некоторые лицом вниз, тонут, а иные – на спине, открытые глаза уставились в небо; они – человечий мусор, уносимый рекой разрушения. Потерянные ботинки, плакаты, канистры из-под слезоточивого газа, шляпы и сумки разбросаны между телами. Посреди побоища лежит мой чемодан, он кажется реликтом, дошедшим из какой-то давней эры; армия белых людей вознамерилась собирать в него жизни черных детей, словно урожай. С отчужденным интересом я вижу, что крышка отлетела, моя одежда рассыпалась, платье пропиталось кровью. Рядом валяется, раскрытая, моя Библия, запачканные страницы весело трепещут на грязном ветерке. Видит ли все это Бог? Думи берет меня за руку, Ланга подталкивает сзади. Я знаю, что они хотят отвести меня в безопасное место, но не могу уйти отсюда. Я отстраняю племянников и пытаюсь обрести равновесие, пробираясь к телу, которое лежит ко мне ближе всех. Это девочка. Школьное платье изорвано и задралось сзади, видны белые трусы. Я осторожно переворачиваю ее, одергиваю платье, возвращая ей отнятое у нее человеческое достоинство. Глаза девочки открыты, она смотрит в небо. Она не видит больше ни крови, ни жестокости этого мира – к счастью, думаю я. Она видит сейчас лучший мир – тот, где поющим голосам не отвечают пули; мир, в котором безвинных детей не убивают из-за того, что кожа их того цвета, который белые люди находят оскорбительным. Пальцами я касаюсь ее век, закрываю ей глаза. Покойся с миром, дитя мое. Отправляйся к Богу. С этого момента я передвигаюсь от одного тела к другому. Некоторые дети еще живы, они или тяжело ранены, или слишком напуганы, чтобы встать. Они цепляются за мои руки, просят позвать маму. Я говорю им, что мама скоро придет, что мама любит их. Я произношу обещания, которые они хотят услышать, – мне хотелось бы, чтобы и Номса услышала подобное, – и стираю кровь, грязь и слезы с их лиц. Я спрашиваю имена, я становлюсь свидетельницей. Занеле. Двенадцать лет. Кровь сочится из уха. Гуднесс. Ее губы дрожат, ее слезы жгут мою кожу, но она еще может улыбаться. Кайдбоун. Пятнадцать лет. Губы блестят от вазелина. Джабу. Четырнадцать лет. Он – старший в доме после того, как отца завалило в шахте. Фумани. Спрашивает, не ангел ли я. Сандека. Спрашивает, не видела ли я ее младшую сестру. Сифо. Никогда не видел своего отца. Кляйнбой. Говорит, что опоздал в школу. 6 Робин 16 июня 1976 года Боксбург, Йоханнесбург, Южная Африка Я неистово крутила педали, отчаянно сражаясь за первое место. Я знала, что мой велосипед – лучший во всем районе; ни одна пара колес не сравнится с моим красным, карамельного блеска “роли-чоппером” с удлиненным сиденьем и квадратно изогнутым рулем. Мне надо только доказать, что я достойна ездить на этой машине. Соперники шли со мной вровень, мы приближались к финишной черте. Чтобы победить, мне предстояло выложиться по полной. Я уже устала – маршрут предполагал два круга вокруг района, – но отказывалась признать себя побежденной. Второго призера не было – только первый проигравший. Я что есть сил вращала педали, ноги крутитись словно сами по себе, как крылья мельницы. Я набирала скорость, разноцветные ленточки, приделанные к ручкам, развевались на ветру, и запах разогретой резины струился вверх, приветствуя меня. Возле почты я на волосок обошла своего ближайшего соперника, и толпа болельщиков взревела от восторга. В честь победы я отколола торжествующий проезд, встав на заднем колесе, и едва не вылетела из седла из-за камешка, попавшего под шину. Когда двадцатидюймовое колесо чуть не выскользнуло из-под меня и велосипед встал на дыбы, как испуганная лошадь, я от неожиданности забыла про фантазии. Толпы и соперники исчезли, а я медленно покатила домой в одиночестве. Вокруг меня, кружась, словно высушенный снег, опускались хлопья пепла. Я поняла, что запах, который я приняла за запах жженой резины, на самом деле был вонью горевшего вельда. Этот запах обычен зимой, когда открытые пространства, окружавшие наш пригород, высыхали без дождей и окурок, брошенный из окна машины, мог в несколько секунд запалить сухую траву. Иногда я тревожилась, что наши дома – и наша привычная жизнь – задымятся, если пожар подберется слишком близко, но отец уверял, что пожарные машины зальют огонь задолго до того, как он сможет приблизиться к нам. Пожарная служба иногда сама устраивала контролируемые пожары. Было около шести вечера, когда я поставила “чоппер” в гараж и направилась на кухню, где Мэйбл за глажкой слушала свою “историю”. В том году ЮАР сняла наконец запрет на телевидение, но у нас телевизора не было – отец говорил, что мы не Рокфеллеры. Так что мы слушали передачи по радио, хотя и совсем другие, чем Мэйбл. Моя любимая передача была по пятницам, в полвосьмого вечера, и называлась “Патрульные машины”, – первоклассные истории про следователей из брикстонского убойного отдела и отдела ограблений. Эти ребята расследовали преступления, которые другим оказывались не под силу. Пульс мой учащался от одной только заставки: вой полицейской сирены, визг тормозов, яростная перестрелка и тревожные звуки трубы, после которых глубокий голос Малколма Гудлинга начинал: “Они на пустых ночных улицах… мчатся на машинах, шагают пешком… их жизнь – преступления и жестокость… они – команда «Патрульных машин»”. Я с головой погружалась в очередное расследование и не сомневалась, что стоит мне явиться в брикстонский полицейский участок, как меня примут в элитную команду “Патрульных”. Истории, что слушала Мэйбл, оставались для меня загадкой; они все были на сото, и создавалось впечатление, будто происходит массовая драка. Когда я спрашивала Мэйбл, почему черные так кричат, она отвечала, что у них много причин сердиться, но не уточняла, что это за причины. В конце концов я своими приставаниями доводила ее саму до крика, после чего, поверив ей на слово, меняла тему. Оставив Мэйбл с ее передачей, я спустилась в родительскую спальню. Я не знала, где Кэт, – надувшись, она отстала от меня, когда я отказалась прокатить ее на сиденье как пассажира. (Кэт было не уговорить ездить на собственном велосипеде – она боялась, что шарф попадет в спицы, она упадет и выбьет себе передние зубы, как одна девочка из нашей школы. “О боже мой, – вздыхала мама, – да у тебя и шарфа-то нет!” Но Кэт было не сбить: она каталась на велосипеде только в качестве пассажира. Для гонок пассажир помеха, так что я не всегда соглашалась прокатить сестру.) Когда я распахнула дверь, отец сидел на кровати и шнуровал ботинки. Я уловила аромат мыла “Санлайт” и детской присыпки “Джонсонс”, которой отец припудривал ноги, чтобы резиновые сапоги не натирали, – он часами таскался в забоях вверх-вниз. Отец всегда принимал душ на шахте, смывая пот и въевшуюся угольную пыль после дня, проведенного с мужчинами, а потом возвращался, чистый и благоухающий, в наш женский дом. – Папа! – Я пушечным ядром врезалась в него, и он рассмеялся. – Вот это подкат, Конопатик. По-моему, у нас в семье растет регбист. – Почему ты снова одеваешься? – У нас с мамой сегодня вечером торжественное мероприятие. Я зашла в ванную, где готовилась к выходу мать, обняла ее, опустила крышку унитаза и села на него как на стул. Я любила смотреть, как мать, по выражению отца, “наводит марафет”, хотя мне не нравилось, когда они уходили на свои торжественные мероприятия. – Поторопись, Джолин. Хватит вертеться перед зеркалом. – Отец топтался под дверью ванной, пытаясь завязать темно-зеленый галстук. – Прости, но сказать за два часа – это смешно. Если бы я знала об этом вчера, я бы пришла домой пораньше. – Ja[22], ну извини. Должен был пойти Хенни из горноспасательной команды, но у него понос. Весь день просидел в уборной, все провонял. В конце концов okes[23] велели ему проваливать домой и засерать собственный толчок. – Похоже, у него то же желудочное заболевание, что у Эдит. Мать потыкала щеточкой во флакон с тушью, чтобы нанести еще один слой на липкие ресницы; папа, замерев, неотрывно глядел на нее. Мы оба замирали как загипнотизированные, глядя, как мать округляет рот буквой “О”, и порой я замечала, что мой собственный рот округляется в бессознательном подражании. Отец покачал головой и улыбнулся: – Когда ты так делаешь, ты похожа на престарелую золотую рыбку. Мать завинтила тушь и бросила в отца флакончиком, тушь ударила отца в грудь, тот скорчился, будто смертельно раненный. Мать распустила узел его галустука и подтянула отца ближе, чтобы поцеловать. – Давай я завяжу, иначе мы проторчим в этой ванной весь вечер. Отец изучал ее лицо, пока она рассеянно занималась галстуком. – Какая ты красивая, Джо. Я заерзала в стыдливом удовольствии от их телячьих нежностей – в кои-то веки. Отец говорил правду: моя мать была красивая. Пышные каштановые волосы одуванчиком пушились вокруг лица, изогнутые брови, высокие скулы. Большие карие глаза матери были полной противоположностью голубым глазам отца, но мне нравилось, что у меня отцовские глаза. Еще мне хотелось бы его светлые волосы вместо своих темно-русых, но, как родители часто напоминали мне, жизнь – не сплошной праздник. Управившись с галстуком, мать шлепком выставила отца из ванной, подобрала тушь и снова повернулась к зеркалу. – Тебя послушать – какая разница, как я выгляжу. В этом платье нормально? Дамы уже много чего наговорили о моей работе и моей бандитке-дочери. – Она бросила на меня удрученный взгляд. – Не хочу давать им очередную тему для пересудов. – Ты безупречна. И платье безупречно. Ну, теперь идем?