Приз
Часть 21 из 70 Информация о книге
— Извините, Володя, — спокойно и серьезно произнесла корреспондентка, отстранила гримершу, взяла снимок и разорвала его с легким треском, — не понимаю, чего тут смешного? Вовсе не похож. Любому человеку нарисуй усики, зачеши челку… — Черты лица — нет. Совсем другие. А глаза похожи, — прозвучал позади них голос молчаливого фотографа, — все дело в глазах. — Не будем терять время, — перебила его корреспондентка, — Володя, давайте поговорим об украшениях, часах, талисманах. Кажется, вы носите очень интересный перстень на левом мизинце. Он что-нибудь значит для вас? У него есть какая-нибудь история? Шаман поднял левую руку, растопырил пальцы, пошевелил мизинцем. — Видите, ничего нет. Я не увлекаюсь ювелирными украшениями и в талисманы не верю. Могу рассказать, какие у меня часы. Из всех фирм предпочитаю старый добрый «Роллекс», обязательно платина, механика, круглый белый циферблат, черные римские цифры, секундная стрелка, календарь. И непременно «уотерпруфф». ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ — Масина! Масина! — радостно закричала юродивая Лидуня и захлопала в ладоши. «Какая машина? Откуда?» — хотела спросить Василиса, но не смогла произнести ни слова. Наверное, Лидуня сквозь живую деревенскую тишину расслышала далекий звук мотора. Василиса ничего не слышала. Ей хотелось просто лежать, не двигаясь. Ей было все равно. Она понимала, что надо заставить себя говорить, это важно. Во-первых, если она не заговорит, то скоро просто сойдет с ума. Во-вторых, никто, кроме нее, не может рассказать, что случилось на территории заброшенного лагеря и где следует искать Гришу, Олю и Сережу. А может, их уже нашли? Они услышали выстрелы, тихо убежали в лес. Гриша знает эти места. Он вывел всех к дороге. Конечно, они могли также, как Василиса, обжечься, надышаться угарным газом и сейчас лежат в какой-нибудь больнице. Правда, почему нет? «Потому, — ответила она самой себе, — что за корпусом, в котором они остались, была открытая поляна, а не лес. Они не могли бы убежать так, чтобы их не увидели. И вспыхнуло все слишком быстро. Сначала загорелся дальний корпус, а потом уж уехали бандиты». * * * Бандиты уехали, Отто Штраус остался. Она чувствовала вкус пищи, которую он ел. Он употреблял много сырых овощей, особенно капусты и моркови. От этого у него пучило живот, и Василиса морщилась, когда по его кишечнику гуляли вонючие газы. Он лакомился картофельным салатом и тушеной свининой. На десерт — жидкий кофе и теплый яблочный штрудель. Он ел много, набивал свою утробу жирами, белками, углеводами, витаминами, но не толстел. И еще — ему не было вкусно. Он не получал удовольствия от еды. Он вообще ни от чего не получал удовольствия. Ему, конечно, было приятно безграничное доверие Гиммлера. Он радовался, что Гейни с ним откровенен. Он тревожился, что Гейни действительно могут убить. Но эти два чувства — радость и тревога — соотносились с его душой примерно так, как легкая рябь на поверхности ледяного океана соотносится с мертвым покоем на тысячеметровой глубине. Он выглядел как здоровый полноценный мужчина, не только в одетом, но и в раздетом виде. Но никаких желаний, никаких инстинктов — ничего. Даже пороков никаких. Полнейшая стерильность. Чтобы не казаться странным, не вызывать подозрений, он иногда встречался с женщинами. Это были медсестры, секретарши. Он ухаживал за ними, спал с ними, знал, как удовлетворить их. Но чувств при этом испытывал не более, чем при посещении уборной. Он умел легко прекращать отношения, если женщина проявляла признаки некоторой человеческой привязанности к нему или была слишком навязчива. Однажды молоденькая медсестра, очень красивая и бойкая блондинка, с которой он спал, попыталась женить его на себе и заявила, что беременна. Это был единственный случай, когда Отто Штраус рассмеялся. Он знал, что ни одна женщина в мире от него забеременеть не может. Не было у него никаких болезней, приводящих к мужскому бесплодию. Он просто принадлежал к иному биологическому виду. Наверное, все люди были бы такими, если бы размножались почкованием. Ему никогда не снились сны. Он не помнил детства, юности. Прошлое было для него чем-то вроде сложной трехмерной схемы, без цвета и запаха, с датами, именами, портретами. Имелся портрет его матери, востроносой бровастой дамы. Имелась информация, что она умерла. Был памятник на лютеранском кладбище в Мюнхене. На камне выбито ее имя, тире между двумя датами. Память Отто Штрауса о женщине, которая произвела его на свет, казалась короче этого тире и холодней надгробного камня. Впрочем, беседуя с людьми, прежде всего с Гейни, он делал умильное лицо, мягко улыбался, слегка прикрывал глаза, если речь заходила о детстве, о родительском доме, о милой матушке, о чернильных пятнах на пальцах и воскресных обедах со свиными ножками. Единственное живое чувство, которое никогда не покидало его, — зависть. Но завидовал он вовсе не людям. Ни власть, ни деньги его не волновали. С юности он проводил много часов в анатомическом театре медицинского факультета, изучая мертвые тела, как инженер изучает детали разбитой машины, придуманной и созданной гением. Он завидовал гению, Создателю. Как всякий завистник, он радовался, когда находил изъяны и несовершенства. Болезни, уродства человеческой плоти были для него утешением. «Не такой уж ты и гений, — иногда бормотал он, препарируя очередное тело или разглядывая в микроскоп тонкий срез опухолевых тканей, — ты позволяешь себе слишком много небрежностей и ошибок. Смотри, они дохнут, как мухи, от любой ерунды». Но гораздо более физических изъянов и болезней радовали его уродства психики, некроз и гниение души, черные вонючие дыры в ткани человеческого сознания. Замечая мертвый отблеск в глазах живого человека, отблеск жестокости, жадности, блудливости, он всякий раз праздновал свою маленькую личную победу. «Смотри, они дохнут еще при жизни, и ты ничего не можешь изменить». Когда звучало это бормотание, больше похожее на треск сухих стволов, на вой ветра, на гул металла и далекий рык голодного ночного зверя, Василиса начинала дрожать, тело ее становилось невесомым и вялым, каким-то тряпочным. Сердце прыгало слабо и быстро, как бабочка в сетке, и казалось, вот-вот затихнет, рассыплется легким прахом. Василиса ясно слышала, как сквозь ее дрожь, сквозь озноб, проступает здоровая мерная пульсация чужого сердца. Пульс Отто Штрауса никогда не превышал семидесяти ударов в минуту. * * * После завтрака Андрей Евгеньевич позвонил Маше и услышал то, что ожидал услышать: «У меня все о'кей, папа». Голос был вполне бодрый. — А подробней можно? — кашлянув, попросил Григорьев. — Ты что, ночь не спал? Курил, как паровоз? Кофе пил литрами? — сурово спросила Маша. Это была ее обычная манера — отвечать вопросом на вопрос. — Чай, — уточнил Григорьев, стараясь, чтобы голос не звучал так сипло и виновато. Обсуждать по телефону работу они не могли. Говорили только о погоде и о том, что хорошо бы сейчас отправиться к морю. — Кстати, Машуня, ты знаешь, кто такой Отто Штраус? — Австрийского композитора, который писал чудесные вальсы, звали Иоганн, — мигом отреагировала дочь, ничуть не удивившись, — был еще Штраус в Третьем рейхе. Врач, кажется. Эксперименты на заключенных в концлагерях. Гиммлер. Нюрнберг. Это ты к чему? — Так. Легкая умственная гимнастика. Хочу проверить твои реакции и твою память, чтобы понять, как ты на самом деле себя чувствуешь. — Папа! — возмущенно простонала Маша. — Я же сказала, я в порядке, не надо меня проверять. Выспись и прекрати столько курить. Ты сипишь, у тебя одышка. Гостиница приличная? — Вполне. Сине-розовая, в таком приторном модерновом стиле. Интерьеры безобразные, подушки плоские, как блины, но стерильная чистота и отличный душ. — Как ты питаешься? Ты что-нибудь горячее ешь? — Вчера ел цыпленка-табака в ресторане. Сегодня обязательно съем супу. И обещаю, что выкурю не больше пяти сигарет за день. — Ладно. Верю. Когда они уже попрощались, Маша вдруг выпалила в трубку: — Папа, погоди! Доктор Штраус. Аргентина. «Артишок» и «Блю берд». — Что? — удивился Григорьев. — При чем здесь «Артишок»? — Маленькая умственная гимнастика, — ехидно объяснила Маша, — захочешь продолжить цепочку — звони на мобильный в любое время. Все. Люблю, целую. Положив трубку, Григорьев закурил и уставился в окно, на глухую бетонную стену двора-колодца. Дочь его, правда, была в полном порядке. И что он так занервничал, когда Кумарин заговорил про нее и про этого майора? Андрей Евгеньевич не сомневался, они сами разберутся. А может, вообще не встретятся. В самом деле, почему они должны непременно встретиться, если оба понимают, насколько это бесперспективно? Конечно, Григорьев хотел, чтобы Машка вышла замуж, родила ему внука или внучку, и даже готов был максимально освободить ее от хлопот с младенцем, если это все же произойдет. Из него получился бы отличный дед. Но оттого, что он пока не стал дедом, и неизвестно, станет ли когда-нибудь, Григорьев не чувствовал себя несчастным и обделенным. Верх глупости страдать потому, что может быть еще лучше, чем есть. Сейчас он счастливый отец. И на том спасибо. А когда Кумарин лезет в его личную жизнь, и тем более в жизнь Машки, это неприятно. Не имеет он на это никакого морального права. Никогда Григорьев и Кумарин не были близкими друзьями. Вносить в сложившуюся за десятилетия систему их отношений некую сентиментально семейную нотку не стоит. Слишком фальшивая получается нотка. Люди Кумарина могут наблюдать за Машей в Москве. Это не хорошо, не плохо. Это их работа. Но совершенно не хочется узнавать от людей Кумарина, как сложатся ее отношения с милицейским майором, который два года назад очень ей нравился и которому нравилась она. Григорьев понимал, что его тайный старый шеф переводит разговор на семейные темы не потому, что хочет пугать и шантажировать. Просто это ему сейчас интересней, чем все остальное. У него какие-то нелады в собственной семье. Он что-то важное упустил в отношениях с близкими, пока строил свою немыслимую империю, и теперь, к старости, пытается наверстать упущенное, понять, как это складывается у других, что такое быть отцом, дедом. Всеволод Сергеевич Кумарин устал, размяк. Возможно, ему слишком легко все давалось в последние годы. Он шел по жизни вперед, как нож сквозь масло. Его всемогущество сыграло с ним злую шутку. Ему стало скучно. Или причина в чем-то другом? — Аргентина, «Артишок», — нараспев повторил Григорьев, стараясь пока не вникать в смысл того, что сказала Маша, — Нюрнберг, «Блю берд». Он загасил сигарету, включил кондиционер на полную мощь, задвинул шторы. У него было достаточно времени, чтобы выспаться перед вечерней встречей с Рейчем. Он принялся взбивать две плоские подушки. После войны Аргентина принимала и прятала сотни нацистских преступников. Кому-то удалось дожить в покое и благополучии до конца 80-х. «Артишок» и «Блю-берд». Похоже на кодовые названия каких-то секретных операций и программ ЦРУ. Если Маша поставила это в один ряд с нацистским доктором Штраусом, с Гиммлером, Нюрнбергом и с Аргентиной, то речь, вероятно, идет о послевоенном периоде. — Машка, ну что ты сделала? Теперь я не смогу уснуть, пока не распутаю твою цепочку, — проворчал Григорьев, ворочаясь с боку на бок. Он сам приучил дочь к такой умственной гимнастике. Очень полезно составлять цепочки слов по логическим ассоциациям. Эта помогает встряхивать мозги. Но иногда может пригодиться и в работе. Не исключено, что с Аргентиной и «Артишоком» как раз такой случай. «Ну их к лешему, эти Машкины загадки. Не буду мучиться. Позвоню и спрошу, что она имела в виду», — подумал Григорьев и тут же заснул. * * * Звук мотора приближался. Соседский пес залаял хриплым басом. Во дворе, прямо под окном, закричал петух. Василиса вздохнула с облегчением, вспомнив, что всякая потусторонняя нечисть исчезает при петушином крике. Отто Штраус — тварь дисциплинированная. Он обязан исчезнуть, когда кричит петух и светит солнце. Василиса выглянула в окно. Сквозь забор было видно, что у калитки остановился милицейский «Газик». В сенях что-то грохнуло и разбилось. В комнату влетела юродивая Лидуня. Ее маленькое, сморщенное лицо было мокрым и бледным. Она скалила беззубый рот, таращила глаза и что-то быстро, непонятно бормотала. Подлетев к Василисе, больно схватила ее за руку. — Пятя! Пятя! — повторяла юродивая и пыталась стянуть ее с кровати, — пахой, зёй, пятя! Лидуня дрожала, корчила рожи, смешные и ужасные, и все тянула, тянула вниз, на пол. Василиса поняла, что юродивая уговаривает ее спрятаться под кровать, что милиционер, который выпрыгнул из машины и пытается открыть калитку, «плохой, злой». Калитка была заперта изнутри на щеколду. Сквозь щели забора Василиса видела плечо в летней форменной рубашке с погоном, часть лица. Милиционер никакие мог протиснуть руку между досками. Вероятно, он поцарапался или всадил занозу, громко выругался, выдернул руку. Поняв, что самостоятельно он калитку не откроет, закричал: — Эй, дома есть кто-нибудь? Лидуня на миг застыла и прижала палец к губам. В глазах ее сверкала и переливалась паника. Василиса открыла рот. Она была уверена, что вот сейчас заговорит, успокоит юродивую, ответит милиционеру. Но звук опять застрял в горле. Милиционер, между тем, не дождавшись ответа, вернулся к машине и принялся громко сигналить. «Почему он один? — вдруг подумала Василиса. — Дурочка помчалась встречать машину, потом быстро вернулась, заперла калитку. Господи, да что же происходит?»