Приз
Часть 23 из 70 Информация о книге
— И он обрел своего нового владельца, — напряженно улыбнулся Григорьев. — Да. За ним пришел Владимир Приз. — Поэтому вы решили, что этот актер — будущий русский фюрер и над Россией нависла угроза нацизма? Рейч ничего не ответил. Глаза его стали спокойными и осмысленными. Возбуждение, вызванное марихуаной, прошло. Он смотрел на Григорьева грустно, даже с некоторой жалостью. В подвале тихо гудел кондиционер. Блестели никелевые замочки сейфов. Маленький овальный бриллиант постреливал иголочками радужных лучей. — Неужели вы не понимаете, Андрей, — устало вздохнул Рейч, — дело не в кольцах и пуговицах. Я пытаюсь объяснить вам то, что не имеет объяснений. Я забредаю сам и веду вас туда, где привычная логика слепнет, глохнет и не находит слов. Там работают совсем иные причинно-следственные связи. Были нацисты выродками, маньяками или обычными людьми, которые при иных обстоятельствах прожили бы свои жизни как нормальные добропорядочные граждане? Был Адольф Гитлер гением зла или обаятельной марионеткой в руках других гениев, которые остались в тени, или он вообще не являлся самостоятельной личностью, не имел собственной воли и судьбы, а стал плодом коллективной шизофрении? Мы никогда не сможем ответить на эти вопросы. Мы будем бесконечно спорить, выстраивать умственные конструкции, которые рушатся, как карточные домики. На этом пути нас ждут только тупики. Но других путей мы не знаем. Мы не желаем понять, что в первой половине двадцатого века в сердце Европы среди людей стали жить и активно действовать существа с иной биологической структурой. К власти в Германии пришли звери, не животные, а именно звери, в апокалипсическом смысле этого слова. Аналогов в истории человечества не найти. — Так уж и не найти? — сказал Григорьев. — Древние царства с их кровавым язычеством, рабством и запредельной жестокостью. Культура инков и майя. Египет, Римская империя. Крестовые походы и инквизиция. Россия в двадцатом веке, от семнадцатого до пятьдесят третьего. — Нет, все не то, — Рейч помотал головой, — жестокости, садизма, глумления в истории много. Но враги в жертвы в сознании самых жутких чудовищ все равно оставались людьми и не становились номерами. Истребление сотен тысяч людей случалось не раз, но никогда оно не превращалось в бюрократическую рутину, в заводской конвейер, не сопровождалось аккуратной бухгалтерией. Африканские племена поедали тела своих жертв, но не варили из них мыло и не вели учет этому мылу в конторских книгах. Американские индейцы использовали скальпы поверженных врагов как ритуальные символы, но не набивали ими матрасы. — Генрих, вы противоречите самому себе, — сказал Григорьев, — вы говорите о мистическом начале, о чем-то запредельном, а в качестве аргумента приводите примеры грубейшего прагматизма, коммерческого расчета, примитивной потребности из всего извлечь пользу и выгоду. — Правильно! — Рейч так обрадовался, что даже хлопнул в ладоши. — Вот вы сами все и сформулировали, Андрей. Оккультная грань нацизма была и остается самой заманчивой его гранью. Она до сих пор прельщает амбициозных неудачников, нравственных калек, лишенных живого воображения. В этом ее главная функция — прельщать обиженных и бездарных. Таинства «Черного ордена», теория космического льда и четырех лун, теория единства земли и крови — это сладкая облатка, без которой человеческое сознание не способно принять и усвоить законы небытия. Вся дребедень, собранная здесь, в моем подвале, все эти перстни, значки, вставные челюсти, сумки из человеческой кожи, вечные перья, ритуальные принадлежности, все, что связано с оккультизмом и черной магией, — фрагменты языка, на котором преисподняя говорит с человеком. Это бубенчики и стеклянные бусы для доверчивых дикарей. Но их меняют не на золото, а на бессмертные души. Всегда найдутся желающие продать и купить. Оптом дешевле и удобней, чем в розницу. Элементарный закон бизнеса. Нацизм — это всего лишь торг. Коммерческие отношения. Но не между людьми, а между жизнью и смертью. — Красиво сказано, — кивнул Григорьев. — Нет! — Рейч вскочил, всплеснул руками и опять сел. — Ничего в этом нет красивого. Это уродливо, безобразно. Это страшно потому, что торг продолжается! Преисподняя могла бы заткнуться и оставить нас в покое после сорок пятого, после Нюрнберга. Был шанс немного отдышаться от этого смрада, но мы пренебрегли своим шансом. Не в том дело, что несколько тысяч нацистских преступников избежали суда, рассеялись по миру. Это плохо, но не смертельно. Смертельно другое. Во время Нюрнбергского процесса в руки ЦРУ и НКВД попало огромное количество документов. Около шестнадцати тысяч страниц машинописных текстов. Это были подробные отчеты об экспериментах, которые проводились над заключенными в Дахау и Освенциме. Длились судебные заседания. Звучали с трибун пламенные речи. Разрабатывался специальный закон о запрете использования в науке и на практике результатов опытов, которые проводились на узниках концлагерей. А сотрудники спецслужб держав-победителей, люди разумные, прагматичные, под шумок изъяли это из общего набора документов обвинения, засекретили, вывезли к себе, чтобы изучать и использовать в своей работе. Понимаете, рационально использовать, как трупы для мыла и волосы для матрасов. — Погодите, Генрих, но это были всего лишь трофеи. Из Германии вывозились тонны архивов, научной документации, целые лаборатории, вместе с оборудованием и учеными, — сказал Григорьев, — ну да, спецслужбы вывезли и медицинские архивы концлагерей засекретили. Вполне понятно. Изучали. Тоже понятно. Почему вы думаете, что они это использовали? — Я не думаю. Я знаю, — Рейч рубанул ребром ладони воздух. — Они продолжали экспериментировать на людях. Сначала это были уголовники, приговоренные к смертной казни. Потом проститутки и нелегальные эмигранты. Но все казалось мало. В ход пошли так называемые добровольцы, молодые офицеры, которым говорили, что это необходимо для великой цели защиты демократии и совсем не вредно для здоровья. Студенты, которым просто платили за это деньги и не считали нужным объяснить возможные последствия. Сотрудники, подозревавшиеся в предательстве, — чтобы развязывать им языки и не возиться долго. В общем, люди. Тысячи, десятки тысяч людей. А руководил всем этим наш с вами знакомый. Ну, угадайте, кто? — Доктор Отто Штраус? — Совершенно верно. Вы что-нибудь слушали о сверхсекретных программах, которые проводились в ЦРУ с конца сороковых под личным контролем Аллена Даллеса? Их кодовыми названиями были «Артишок» и «Блю-берд». — Откуда вы знаете, что Отто Штраус после войны работал на ЦРУ? — спросил Григорьев. — От него самого. Григорьев закрыл глаза и почувствовал странную усталость. Голова кружилась, колени дрожали, словно он только что прошел пешком без остановки сотню километров или его долго крутили в центрифуге. ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ Следующим номером сегодняшней программы у Вовы Приза было ток-шоу. Оно шло в прямом эфире, ранним вечером, до новостей, и имело чрезвычайно высокий рейтинг. Обсуждалась родная для него тема: нужна ли России твердая рука? С ним вместе выступал старый вялый хрыч Женька Рязанцев, и было бы глупо упустить возможность лишний раз покрасоваться перед широкой аудиторией на таком выигрышном фоне. Хотя по большому счету именно сегодня ток-шоу совсем некстати. Во-первых, жарко. В такую жару студии в «Останкино» к вечеру раскаляются до температуры сауны. Течет грим, плавятся мозги. Но главное, сегодня надо окончательно решить вопрос с этой несчастной потеряшкой. Дело не в том, что она — свидетель. Какой она свидетель, если ничего не видела, не может говорить? Дело в перстне. Только она могла его подобрать. Больше никто. Шаман почти не сомневался, что нашел бы его в песке на пляже, если бы он там лежал. Река — не море, волн нет. Он бы лежал себе спокойно и ждал Шамана. Но его не оказалось. Значит, подобрала Василиса Грачева. Брать чужое нехорошо. А Лезвие до сих пор не звонит и отключил мобильник. Журналистка со своей командой наконец выкатилась. До поездки в «Останкино» осталось полтора часа. Следовало хоть немного отдохнуть, подремать, потом принять душ. Шама сильно потел, никакие дезодоранты не помогали. В жару приходилось мыться и менять белье три раза в сутки, особенно если предстояло публичное мероприятие. В комнате отдыха в «Останкино», перед ток-шоу, будет полно народу, и все знаменитости. Ее величество Тусовка вполне терпимо, и даже одобрительно, относится к невежеству, к наглости, хамству, к мату, к болезненной сексуальной озабоченности. Ты можешь себе позволить все. Но у тебя при этом должны быть безупречные зубы, чистые уши и ногти, и ни в коем случае, ни при каких обстоятельствах нельзя допустить, чтобы пахло от ног. А у Шамана пахло. Сам он запаха не чувствовал, но еще в институте пожилая преподавательница сценречи однажды прошептала ему, слегка поморщившись: «Володя, вы уж, ради Бога, простите меня, но вам надо чаще менять носки». Он дико возмутился, обиделся, возненавидел старуху и гадил ей по мелочи при всяком удобном случае. Но тем не менее стал чаще мыться и носки менял ежедневно. Спать не хотелось, несмотря на бессонную ночь. Слишком был возбужден и раздражен. Он с трудом переносил даже совсем короткие периоды бездействия и одиночества. Оставалось принять душ и перекусить. Но жаль смывать такой удачный грим, к тому же аппетит пропал совершенно. Так, ничего не делая, ни о чем не думая, бормоча под нос песню про лютики-цветочки, он просидел в кресле, положив ноги на журнальный стол, в тупом оцепенении, минут двадцать, пока не позвонили в домофон. На экране он увидел искаженную физиономию Лезвия и еще до всяких объяснений понял, что его ближайший друг и помощник упустил кисловскую потеряшку. Он был в форме, красный, с опухшими блестящими глазами. От него пахло перегаром. — Что я мог сделать, блин?! Там оказалась эта дура слабоумная, Лидуня. Помнишь ее? Ну вот. Она меня тоже помнит! — Надо же, еще жива, — Шаман покачал головой. — Погоди, ты что, слабоумной испугался? — Я не испугался, блин! Я растерялся, занервничал. Я же в Кисловке сто лет не бывал. А что бы ты делал на моем месте? Не стрелять же в нее, на хрен! Она орала на всю деревню, схватила кочергу. — Ой, какой ужас. — Ты зря смеешься, Шама. Она вполне могла меня покалечить, метила, сучка, прямо по башке. Как с цепи сорвалась. — Сколько ты выпил, Лезвие? — Грамм сто, не больше. — До или после? — То есть? — Лезвие заморгал. — Ты пил по дороге в Кисловку, для храбрости, или на обратном пути, чтобы расслабиться? — Слушай, Шама, я тебе что, пацан зеленый? Это мое дело, понял? — Лезвие попытался разозлиться, но не получилось. Он громко рыгнул, выругался, лицо его залилось бурой краской. — Ну, хлебнул малость, только что, у тебя в лифте, — он достал из кармана стальную плоскую фляжку и протянул Шаману: — Хочешь? Это коньяк. Шаман ничего не ответил, продолжал смотреть на Лезвие, холодно и насмешливо. — Нет, ну а что, в натуре, я мог сделать? — проворчал Лезвие. — К тому же, знаешь, чей это дом? Васьки Кузина! — Его убили в Чечне семь лет назад, — мягко заметил Шаман. — Ну и что? Фельдшерица, которая подобрала эту Грачеву Василису, она Васькина мать. Она меня тоже вспомнила, понимаешь ты или нет? — Понимаю. Страшное дело. Тебя вспомнили две деревенские тетки, одна из которых слабоумная. — Шама, ты хорошо живешь, в натуре, — Лезвие бросил фляжку на журнальный стол, плюхнулся в кресло, закурил. Руки его тряслись, но взгляд слегка прояснился. — Мы же ее изнасиловали тогда, эту Лидуню, помнишь? И чуть не убили. А Васька Кузин ее потом нашел в лесу, полумертвую, дотащил до медпункта, там его мать работала, и до сих пор работает. — Ты что-то путаешь, Лезвие. Пить надо меньше. Юродивую Лидуню пятнадцать лет назад изнасиловали и чуть не убили какие-то подонки, у них лица были закрыты черными капроновыми чулками. Один чулок юродивая содрала и сжимала в кулаке. Следствие этот факт установило со слов потерпевшей, хотя она и была признана недееспособной. Их так и не нашли, этих мерзавцев. Теперь уже не найдут. — Колготки, — пробормотал Лезвие, — это твоя была идея. Ты стащил две пары черных колготок у своей матери, мы их разрезали и надели на головы. Но с меня Лидуня эту дрянь содрала и видела мое лицо, и сказала об этом Ваське Кузину, пока он ее тащил. Ты что, не помнишь, как мы с ним дрались на кладбище? — Ага. Он тебя хорошо тогда отлупил. Главное, подстерег тебя одного, когда нас рядом не было. Но ты молодец, молчал, как партизан. Ладно, хватит. У меня скоро прямой эфир. Что там с Грачевой? Давай быстро и по порядку. — Ну, я вошел, короче. Хозяйки не было. Я сразу понял, это она. Назвал фамилию, имя отчество. Она закивала. — Как она выглядит? — Сопля, малолетка, глаза сумасшедшие. На вид лет четырнадцать. Патлы длинные, черные. Тощая, руки, ноги в бинтах. — И что, правда не может говорить? — Даже не мычит. Но все слышит. Я сразу спрашиваю: «Грачева Василиса Игоревна?» Кивает. Понимаешь, если бы не эта сучка слабоумная, я бы все быстренько сделал, как мы решили. Но на меня хрен знает что нашло. В общем, пока я там с ними валандался, явилась хозяйка, да не одна, вместе с участковым Поликарпычем. Ему, оказывается, телефонограмма пришла с ориентировкой на четырех подростков москвичей, вот он и допер, что потеряшку ищут. А Кузина уже «скорую» вызвала. Ну не мог же я их там всех четверых из автомата! — Не мог, — кивнул Шаман, — конечно, не мог. Ты сказал им, как зовут девку? — Нет. Я ж понимаю, она молчит из-за стресса. Она, в принципе, не глухонемая. Чем быстрей ее найдут родные, тем быстрей она заговорит. Вот пусть подольше ищут. — Молодец. Умница. А Лидуня? Она ведь слышала, как ты произнес фамилию и имя. У нее, как выяснилось, хорошая память. Впрочем, ладно, тут ничего не поделаешь. Дальше. — Ну, дальше стали ждать «скорую». Они в доме, я на улице, в машине. — А что так? Выгнали? — Шаман удивленно поднял брови. — Нет! Чаем напоили с вареньем! Там, главное, вся комната в Васькиных фотографиях. Пялится со стен, сволочь, как живой! К тому же хозяйка стала базлать: «Что б ноги твоей здесь не было, вон отсюда!» Стыдить меня стала, как сопливого пацана. А тут еще Поликарпыч… Он ведь меня отмазывал несколько раз, я вроде как ему обязан, и ссориться с ним мне не резон, блин. Они же застали меня с пушкой в руке, понимаешь? — Понимаю, понимаю, только не ори. Ты хотя бы узнал, в какую ее повезли больницу? — В Шестую городскую. — Про перстень мой ты, конечно, ничего не выяснил? Прошмонать тебе ее не удалось, юродивая помешала, — Шаман по детской привычке всосал нижнюю губу и стал похож на кролика. — А не надо было шмонать, — тихо и серьезно произнес Лезвие, — перстень у нее на пальце. — Ты же сказал, руки забинтованы? — голос Шамы стал странно высоким, он сам не заметил, как начал ковырять ногтем маленькую выпуклую родинку под подбородком. — Бинт размотался на правой руке. Я увидел перстень, на среднем пальце. Родинку под подбородком Шаман расковырял до крови и не заметил этого. Душ так и не принял, носки не поменял. * * * — Андрей, вам нехорошо? Григорьев открыл глаза, увидел Рейча и понял, что отключился на какое-то время. Как это произошло, почему и сколько продолжалось, неизвестно. Он сидел в удобном кожаном кресле, в подвале магазина Рейча. Тихо гудел кондиционер. Было холодно. — Не пугайтесь, — улыбнулся Рейч, — здесь многие теряют сознание. — Почему?