Симон
Часть 12 из 20 Информация о книге
Симон нещадно пользовался хронической усталостью жены, оправдывая свои похождения отсутствием интимной жизни. Меланья, часто отказывающая по причине крайней утомленности ему в ласке, но свято верящая в нерушимые узы брака, махнула рукой – черт с тобой, все равно никуда не денешься – законную жену так легко не подвинуть! Но раз в месяц все-таки закатывала эталонные скандалы, на которые иногда даже сбегались поглазеть соседи. Внимание сторонних наблюдателей ей не мешало, а скорее даже наоборот – придавало сил, потому она, взявшись за дело, разворачивалась во всю мощь, превращая обычную семейную разборку в театральное представление, где антракта, для того чтобы хотя бы перевести дыхание, не предусматривалось. Ошеломленные соседи долго потом обсуждали наиболее яркие сцены, трактуя каждую на свой лад. Особенно старался отставной военный Енинац Сако, в каждом действии Меланьи углядывающий милитаристический подтекст: – Посуду хорошо побила, в три приема, главное – каждый громче предыдущего! Иначе как ударной волной такое не назовешь! – Видели, как она веником в окно запулила?! Прямо как гранату кинула, только чеку выдернуть забыла! Симон, признающий за женой право выпустить пар, переносил скандалы со стойкостью и терпением: заблаговременно укрывшись в недрах дома, он до поры до времени не показывался на авансцене, давая Меланье доиграть действо. И только под самый занавес, почуяв, что она вот-вот выдохнется, оглушительно – даже во дворе можно было услышать перезвон подскочивших в стеклянной горке фужеров – грохал кулаком по столу: уймись, женщина, хорош уже! Меланья, моментально умолкнув, фыркала и, демонстративно громко топая, выходила на веранду, шаря по карманам платья в поисках сигарет и спичек. В день предполагаемой разборки она уводила детей к матери, чтобы не ранить их неокрепшую психику своими криками. Вечером, помирившись с мужем, румяная и довольная, как ни в чем не бывало забирала их обратно, заверив старушку мать, что теперь все будет по-другому, Симон клялся-божился: никаких больше похождений. – Твой отец тоже клялся и божился каждый раз, когда меня до полусмерти избивал! – хмыкала мать, натягивая на младшего внука курточку. – Ну вот зачем ты при детях! – укоряла ее шепотом Меланья. – Можно подумать, они что-нибудь поняли из того, что я сказала! – Конечно поняли! По-своему, и все же! – Не нуди! – отрезала мать и, снабдив каждого внука карамельным петушком на палочке, выпроваживала за порог. На прощание она всегда говорила одни и те же слова: – Поверь, дочка, измена – не самое большое испытание, которое случается в жизни женщины. Так что особенно не разоряйся, береги нервы. Меланью, порядком уставшую от ее нравоучений, каждый раз подмывало возразить, но она вовремя прикусывала язык. Мать, безусловно, была права: измена – не самое страшное испытание. Бывают испытания и во сто крат страшней. Искристо-легкий, невозможно счастливый роман Софьи и Симона продлился недолгих три месяца и оборвался в конце мая. Дата отъезда приближалась, и пора было расходиться, но влюбленные тянули время, откладывая неминуемое расставание и назначая каждую последующую встречу последней. Позволив себе вовлечься в слепящий круговорот чувств, они умудрились сохранить ясность ума и не терзали друг друга сомнениями или переживаниями, стараясь каждую выпавшую на их долю секунду использовать на радость себе. Симон, ошеломленный той филигранной точностью, с которой в Софье сочетались безудержная страстность и восковая податливость, утверждал, что именно из-за таких, как она, женщин, рушились цивилизации и сжигались дотла города. «Ты пошла не от Евы, а от Лилит[12]», – уверял он. Софья смущалась – придумаешь тоже! Но мысленно с ним соглашалась. Благодаря еще одному мужчине, случившемуся в ее жизни, она теперь знала о себе такое, чего никогда бы не узнала, оставшись верной Бениамину. Семь лет супружеской жизни укрепили ее уверенность в собственных чарах – она отлично знала, что муж никогда ей не изменит, потому что любит ее не просто как свою духовную, но и как физическую половинку. Раньше она думала, что такое удивительное единодушие и «единотелие» случилось благодаря чудесному везению: она просто выбрала именно того мужчину, который был предназначен ей судьбой. Но, лишенное вполне объяснимой неуклюжести и стыдливой неловкости, первое же сближение, случившееся между ней и Симоном, заронило в душу Софьи сомнение: вдруг объяснение того, что она так легко, практически не прилагая каких-либо усилий, подобрала ключик к чувственному коду еще одного мужчины, заключается в том, что главный дар, которым она обладает, – это умение любить? И что дело не в судьбоносном совпадении с мужем, а в том, что она интуитивно умеет уловить камертонный звук тела любого мужчины и, безошибочно подладившись под него, зазвучать в унисон? Сам того не зная, Симон подтвердил ее подозрения, признавшись, что ни с кем из предыдущих женщин у него не случалось такого молниеносного и прочного чувства тождественности. «Как будто год с тобой живу и каждую твою клеточку знаю», – признался он после первой проведенной вместе ночи. Софья радовалась тому, что узнала и признала в себе неожиданное качество, но и расстраивалась, осознавая, что знание это ей совершенно ни к чему. Мир замужней женщины должен быть замкнут лишь на одном мужчине. Софья твердо знала – второй такой истории, как с Симоном, у нее не случится. Никогда больше она не позволит себе унизить Бениамина изменой. Запретив себе оборачиваться и терзаться угрызениями совести, она рьяно принялась готовиться к поездке: составила и несколько раз, нещадно сокращая, переписывала список вещей, которые собиралась с собой взять, привела в идеальный порядок дом, чтобы сдать его свекрови, собирающейся вернуться туда после ее отъезда. Поручила старшему брату, часто выбирающемуся в Иджеван, купить на вокзале билет на поезд – лететь самолетом она не собиралась из-за панического страха высоты. За две недели до отъезда она заподозрила, что беременна. Поход к врачу это подтвердил. Мыслей о том, чтобы избавиться от плода, у нее не возникало. Решив, что как-нибудь выкрутится – в конце концов, Бениамину не обязательно знать, что он ни при чем, она с невозмутимым видом продолжала сборы. Но за пять дней до отъезда, не задумываясь, почему именно так поступает, она разобрала и разложила по местам вещи, а потом сходила на почту и надиктовала мужу телеграмму, где, признавшись, что забеременела от другого мужчины, просила как можно скорее вернуться и оформить развод. Телеграфистка Марус, с невозмутимым видом отбарабанившая продиктованный ей текст, мгновенно разнесла эту новость по городку, всполошив всех. На следующее утро, с намерением выяснить отношения, в дом Софьи явилась рассерженная Меланья. Софья этого визита ждала, потому, поднявшись спозаранку и превозмогая первые приступы тошноты, наспех замесила тесто и испекла гату. Приняв непрошеную гостью на веранде (в дом проходить та отказалась) и уверив ее в том, что к Симону никаких претензий не имеет и ребенка, если доносит, родит исключительно для себя, она снабдила ее кругом ореховой гаты и выпроводила к лестнице. Меланья, уверенная в том, что и эта беременность закончится выкидышем, лишь у калитки сообразила, что уходит, прижав к груди увесистый сверток с чужой выпечкой. – Да подавись ты своей стряпней, бесстыжая! – крикнула оскорбленно она и, неумело завертевшись вокруг своей оси, попыталась зачем-то закинуть гату на крышу дома. До крыши сверток не долетел. Стукнувшись об карниз, он криво отрикошетил, перелетел через забор и шмякнулся под ноги соседки Софьи – Косой Вардануш, выскочившей, по своему обыкновению, на помощь. Софья, наблюдавшая за выходкой гостьи из распахнутого окна кухни, не преминула съязвить: – Решила рекорд Фаины Мельник[13] побить? Меланья отвечать ей не стала, ушла, намеренно громко хлопнув калиткой. Зато всласть отвела душу дома, устроив Симону вынос мозга по высшему разряду – с битьем посуды и выкидыванием в окно его одежды (не всей, а только той, что была предназначена для стирки). Чуть отдышавшись, она спустилась во двор подобрать одежду и застала за забором Косую Вардануш. – Меланья-джан, побоялась под горячую руку попадать, ждала, пока отойдешь, – подала голос та и, неуклюже помахав свертком с гатой, заискивающим голосом пояснила: – Софья обратно забирать отказалась, сказала, что специально для тебя пекла. – Оставила бы себе, – раздраженно бросила Меланья, с кряхтеньем подбирая брюки мужа. Косую Вардануш она терпеть не могла за неуемное желание быть полезной всем и везде и в сердцах называла про себя «скорой помощью». Косая Вардануш нерешительно толкнула калитку, вошла во двор. – Я бы с радостью оставила себе, но кто ее есть станет? Я сладкое не люблю, а матери нельзя – у нее сахарная болезнь. Меланья молча направилась в дом, неся на вытянутых руках выпачканную дворовым сором одежду мужа и думая о том, что никогда не слышала, чтобы диабет называли сахарной болезнью. Далеко перевесившись через ограждение веранды, она подробно вытряхнула одежду, а потом поставила греться воду – так постирает, выкатывать тяжеленную стиральную машину и заводить ее из-за одной пары брюк и двух рубашек не имеет смысла. Все это время Косая Вардануш переминалась у калитки, держа под мышкой увесистый сверток. Там, где он ударился о край стены, обертка треснула и оголила отколотый край гаты, который крошился золотисто-сахарной начинкой. Вардануш время от времени подставляла под нее ладонь и, когда на ней образовывалась крохотная горсточка начинки, беспомощно вертела головой, прикидывая, куда ее деть. Так ничего и не сообразив, она воровато выкидывала крошки под забор, в надежде, что подберут куры. – Пойдем, что ли, кофе пить! – сжалилась наконец над ней Меланья. Второй раз просить себя Косая Вардануш никогда не заставляла. Прижав к груди подношение, она с важным видом проследовала в дом. Меланья накрыла стол на веранде. Вынесла миску со спелой клубникой, прошлогодний мед в сотах, холодный мацун, нежный козий сыр. Ревниво выставила рядом с гатой свое коронное ореховое варенье – лучшее в Берде. К тому времени, когда они принялись за еду, крупными каплями прошел дождь – по-летнему скороспелый и недолгий, но вполне щедрый для того, чтобы убавить силу полуденного жара. С ущелья повеяло ласковым ветерком, отдающим на губах солоноватым привкусом, и было непонятно, откуда он каждый раз берется, этот соленый ветер, если моря в этих краях не водилось со времен большого потопа. – Может, прабабушка была права, и оно действительно существует, просто мы его не видим? – скорее для себя, чем для Косой Вардануш протянула задумчиво Меланья. – Если не видим, это же не означает, что его нет! – пожала плечами Вардануш, выдергивая из миски за хвостики спелую глянцевую клубнику и подкладывая ее в тарелку Меланьи. – Тебе-то откуда знать, о чем я? – насмешливо прищурилась та. – О море, о чем же еще! Меланья аж дышать перестала. Не умеет же ее гостья, в конце концов, читать мысли! Она навесила на лицо каменное выражение и поменяла местами тарелки. – Ешь сама клубнику, я ее не люблю. Вардануш подняла на нее зеленые, широко расставленные глаза – зрачки ее смотрели не прямо, а чуть вразброс, и от этого создавалось впечатление, будто она видит не только то, что впереди, но и то, что по бокам. Вперив в Меланью раскосый взгляд, она заморгала часто и глупо, несколько раз шмыгнула носом, подергала себя за нижнюю губу. Меланья вздохнула и успокоилась: не может такая дурочка чужие мысли читать, ей со своими-то не под силу разобраться! Она ненадолго отлучилась, чтобы замочить стирку. Вернувшись, застала довольную Вардануш, уплетающую гату с холодным, в застылой масляно-золотистой пенке, мацуном. – А говоришь, что не любишь сладкое! – не стерпев, укорила ее Меланья, вытирая краем передника мокрые руки. Вардануш даже ухом не повела. – Попробуй, тебе понравится, – обратилась она с набитым ртом к Меланье. Та села, нехотя откусила кусочек гаты, с досадой отметила ее отменный вкус. – Чего она туда кладет? Кардамон? И, кажется, гвоздику? – Ни то ни другое. Муку для начинки прокаливает до золотистого цвета. Ну и орехи обжаривает, но это ты и так знаешь. – Вкусно, – вздохнула Меланья, доедая гату. По собранным в небрежный пучок тонким волосам Косой Вардануш ползал паук. Меланья с удивлением отметила его странное движение – каждый раз, чтобы сделать шаг, он высоко задирал очередную лапку, а потом с такой резвостью ее отдергивал, словно по раскаленному ступал. Она хотела было смахнуть его, но передумала – вреда от него все равно не будет, поползает и сам отвалится. Бениамин прилетел через три дня, обошел молчаливой брезгливой дугой испуганную жену, тщательно зарядил охотничье ружье и пошел разбираться с обидчиком. Не застав Симона дома, он расколотил стекла и фары его новенького «москвича», выбил боковые зеркала и, не пропустив ни одной дверцы, нацарапал аршинными буквами по всей окружности машины витиевато-корявое и грубое выражение. Тем временем встревоженная плачем Софьи Косая Вардануш подняла на уши всех его друзей, и они, настигнув горе-преступника, скрутили его, отобрали и спрятали ружье, а самого отвезли в милицейский участок и попросили подержать немного в камере временного содержания, чтоб тот сгоряча не натворил еще каких-нибудь дел. Начальник милиции, недолго поразмыслив, решил посадить Бениамина на пятнадцать суток. А для убедительности велел подчиненным состряпать обвинение в правонарушении, мол, задержанный переходил дорогу в неположенном месте с непреднамеренной целью создания аварийной ситуации. На резонный вопрос правонарушителя, как может цель быть непреднамеренной, сердито цыкнул языком – сиди и не умничай, иначе впарим тебе статью за порчу имущества, а за такое люди реальные сроки получают! Закрыли Бениамина очень вовремя, потому что буквально следом в отделение примчался озверелый Симон и принялся требовать, чтобы его пустили к задержанному. – Зачем? – разводил руками оставшийся к концу рабочего дня в одиночестве дежурный, обмахиваясь милицейской фуражкой. Капли пота стекали с его чисто выбритого лица и терялись в вороте распахнутой на две пуговицы рубашки. На потолке, уныло жужжа, крутился пластиковый, пожелтевший от времени, засиженный мухами вентилятор, разгоняя лопастями раскаленный добела июньский воздух. – Ты видел, что он с моей машиной сделал? – А ты о чем думал, когда с его женой шашни крутил? – последовал резонный вопрос. – Будь человеком, пусти меня! – Зачем? – Какая тебе разница зачем?! Пусти и все! – скандалил Симон, для острастки колотя в стену кулаком и обзывая дежурного тупым ослом. – Как скажешь! – не стал возражать дежурный и отвел его в камеру. Другую. И Симона тоже посадили на пятнадцать суток. За оскорбление представителя власти при исполнении им должностных обязанностей. Пока несостоявшиеся убийца и жертва сидели в соседних камерах, их исправно посещали жены. Носили еду, передавали чистую смену белья. Софья через решетчатую дверь уговаривала мужа развестись – Бено-джан, зачем тебе такой позор! Бениамин молчал, только желваками ходил да зубами скрипел. Не дождавшись от него ответа, Софья стояла, прислонившись лбом к рифленой решетке, и шепотом вздыхала. Уходила с отпечатком узора решетки на лбу. Меланья старалась не пересекаться с ней, потому приходила ближе к вечеру. Подробно рассказывала мужу последние новости, хвастала младшим сыном, у которого прорезались сразу два зуба. «Что, оба-два сразу вылезли»? – переспрашивал Симон, утирая слезу умиления. «Ага, и главное температура наконец-то спала! Измучился бедный». – «А средний чего?» – «Чего-чего! Хвост индюшке выдрал, охламон». «Ишь!» – в голосе Симона отчетливо звучали нотки гордости за шкодливого сына. «Тебе ишь, а индюшке голой жопой на весь двор светить!» – не унималась Меланья. «Сшей ей хлопковые трусы, пусть срам прикроет», – предлагал Симон. Бениамин в соседней камере невольно улыбался, представляя индюшку в трусах, но мгновенно хмурился и сплевывал в сердцах на пол. Закуривал, сердито затягиваясь кусачим дымом. Когда Меланья уходила, он, прочистив горло, кричал Симону: – Слышь, чатлах! Все равно выйду и убью тебя, так что особо не радуйся. Симон долго тянул с ответом. Бениамин успевал загасить окурок и прикурить другую сигарету, когда он наконец подавал голос: – Радоваться на твоих похоронах будем, понял, охраш[14]?! – Чего-о-о? – Того! Поговорить потянуло? Головой об стену ударься, глядишь, полегчает. Дежурный замечаний им не делал – все одно не заткнутся, но, подустав от их ругани, распахивал окно и выставлял телефонный аппарат на подоконник, чтоб на случай вызовов не мчаться в кабинет, и уходил на задний двор приземистого строения милиции, где долго сидел на шершавой, перекосившейся от дождей скамейке, упершись локтями в расставленные колени и бесцельно глядя себе под ноги. Изредка, оторвавшись от созерцания собственных башмаков, он поднимал взгляд к небу. Жара к ночи спадала, суетились над головой летучие мыши, звала, вынимая душу, совка-сплюшка, звезды тянулись друг к другу лучами – и, не дотянувшись, обреченно светили в чернильной темноте. – Каждое небесное тело – отвергнутое сердце, – внезапно додумывался дежурный – сорокалетний и лысый, словно пятка, толстяк, любитель жареной картошки, сала и пива, и, пронзенный в самое сердце, остолбеневал от волнующей догадки: оказывается, и он способен на лирические умозаключения! «Надо бы запомнить, чтобы жене рассказать», – думал он, переводя взгляд с одной звезды на другую. Жена, большая ценительница мелодрам, неустанно пилила его, обзывая рубанком, и упрекала за отсутствие романтических порывов. – Слышь, ты, сифилистик! Я тебя по-любому достану! – надрывался меж тем в своей камере Бениамин. – Ты сначала до жопы своей достань, пидарац! – неохотно огрызался Симон. Злость и обида рвали Бениамину сердце, душили и изматывали, требуя возмездия. Отчаянно хотелось курить. Смятая пачка из-под сигарет лежала в углу камеры, рядом, в квадрате лунного света, сложив на пузе лапки и совершенно не боясь его, сидела на попе толстая мышь и глядела на него темными глазами-бусинками. Бениамин какое-то время удивленно наблюдал за ней – он и подумать не мог, что мыши умеют так сидеть, а потом кинул в нее сандалией. Мышь юркнула в угол, но почти сразу же вернулась и, расположившись на прежнем месте, вперила в него сосредоточенный взгляд. – Ну и черт с тобой! – выругался Бениамин и, повернувшись на другой бок, притих. Так он и пролежал до утра, не смыкая глаз и думая о том, в какую вязкую и непролазную муку превратилась его такая простая и понятная жизнь. Смертоубийства, наверное, не удалось бы избежать, если бы не несчастье, случившееся с Софьей. Вознамерившись достать с верхней полки посудного шкафа тяжелый мельхиоровый поднос, она взобралась на стул, потеряла равновесие и рухнула на пол, да так неудачно, что сломала оба запястья. Из больницы ее выписывать не стали: загипсовали руки и сразу же положили на сохранение, заподозрив угрозу выкидыша и сотрясение. Рассказала об этом Бениамину пришедшая навестить мужа Меланья – Косая Вардануш побоялась показываться ему на глаза, потому что он пригрозил вырвать ей позвоночник, чтобы она впредь не совала свой нос куда не следует. Бениамин выслушал через решетку Меланью, попросился к телефону, позвонил в больницу, где его заверили, что состояние у жены тяжелое, подозрения на сотрясение подтвердились, и угроза выкидыша высокая – больная закровила и жалуется на тянущую боль в пояснице. Бениамина сразу же выпустили, и он из отделения милиции помчался в больницу, но Софья его видеть не захотела, только попросила передать, что виновата во всем сама и крест свой хочет нести одна. Санитарка, вышедшая поговорить с ее мужем, видя его состояние, не решилась напомнить о разводе, хотя Софья несколько раз повторила и даже заставила ее поклясться, что она об этом обязательно скажет. Дома Бениамина ждала старенькая мать Косой Вардануш. Она накормила его горячим супом, забрала грязную одежду на стирку и ушла, предупредив, что затопила баню. – Помойся, сынок, а то пахнешь так, будто в навозной яме вывалялся! Он долго терся жесткой мочалкой и обливался обжигающей водой, смывая бессонницу последних дней. Вспоминал, как читал телеграмму, не очень вникая в ее содержание, как, словно в полусне, выбрался за билетами и проехал остановку, как, выйдя из трамвая, не смог сразу сообразить, где оказался: город был не просто чужим, а совершенно неузнаваемым, словно из параллельного измерения или из вязкого мучительного сна, который никак не оборвется. Ему пришлось несколько раз перечитать расползающиеся буквы на неоновой вывеске, чтобы наконец сообразить, что это авиакасса. Билетов, конечно же, в свободной продаже не оказалось, и он заплатил втридорога за кривой, требующий двух пересадок, рейс, чтобы вылететь следующей ночью домой. Вспоминая о том, как накрылся в самолете газетой и скулил, жуя пальцы, чтоб не дать себе разрыдаться в голос, он кхекал и отчаянно пытался проглотить неподатливый ком в горле. Думать о случившемся было невыносимо, но не думать было невыносимее. Помывшись, он тщательно растерся полотенцем, оделся в свежее и сходил в погреб – за тутовкой. Выпил ровно столько, чтобы напиться, но контроля над собой не терять. Долго курил, усевшись на подоконнике, прислонившись спиной к распахнутой настежь створке окна. Наблюдал, как Косая Вардануш вывешивает его выстиранную одежду. Закатное солнце светило ей в лицо, она щурилась и привставала на цыпочки, чтоб дотянуться до веревки, суетливо разглаживала пальцами края сорочки и пришпиливала ее деревянными прищепками. Подол ситцевого платья задрался, оголив ее крепкие стройные икры и беззащитно-трогательные подколенные ямки. Бениамин с равнодушием думал о том, что не будь она такой несусветной дурой, из нее получилась бы хорошая жена, и дети, наверное, пошли бы внешностью в нее – рыжеволосые (рыжие почти всегда перебивают другую масть) и светлоглазые, с тонко вылепленными носами и высокими скулами. Но Вардануш была одинока: даже красота и ладная ее фигура не в силах были привлечь мало-мальского мужского внимания, потому что глупость ее была того откровенного и непрошибаемого толка, которая ничего, кроме недоумения и даже откровенного отторжения, у людей не вызывает.