Соотношение сил
Часть 68 из 96 Информация о книге
– Дания без боя, Норвегия не сегодня завтра. – Ося покачал головой. – Повезло фюреру с их нейтралитетом. – Ему всегда везет, – сквозь зубы процедила Габи. – Знаешь, как переводится слово «нейтралитет» с политического на человеческий? Трусость и тупость! Вот с чем ему повезло на самом деле. Как-то даже чересчур. Ося обнял ее за талию, поцеловал в ухо: – Ну и замечательно! Габи отстранилась, сверкнула на него синим глазом. – С ума сошел? Что тут замечательного? – Шальная удача кружит голову. – Ося ухмыльнулся. – Кажется, так будет вечно. А ведь это мышеловка. – Завод тяжелой воды в Норвегии – вот мышеловка не для него, а для всех нас! – Габи сморщилась. – О чем вообще твоя драгоценная «Сестра» думает? Они подошли к киоску, Габи открыла сумочку, чтобы достать мелочь. Ося сжал ее запястье. – Не нужно. – Что? – Газет не нужно. Давай потерпим хотя бы до завтра. Ну зачем портить себе медовый месяц? Габи помолчала, вздохнула. – Какой месяц? Осталось четыре с половиной дня. – Она чмокнула его в кончик носа. – Давай-ка мы тоже закажем лодочную прогулку по озеру. * * * Солнце ударило в свежевымытое окно. Из открытой форточки доносился возбужденный птичий щебет. Карл Рихардович оглядел класс. Немецкая группа писала последнее, экзаменационное сочинение. Владлен Романов макнул перо в чернильницу-непроливайку, наморщил выпуклый упрямый лоб. Правое ухо ярко розовело, пронизанное насквозь солнечными лучами. Владлен аккуратно стряхнул чернильную каплю с кончика пера и продолжил писать. Толик Наседкин нетерпеливо ерзал, косился на Любу Вареник. Она строчила что-то карандашом, но не на тетрадных листках с печатями, а на голубенькой промокашке. Понятно, «шпору» для Наседкина готовила, добрая душа. Карл Рихардович тактично отвернулся. Для Толика списать сочинение с Любиной «шпоры» и сделать меньше двадцати ошибок – интеллектуальный подвиг. Краем глаза он уловил быстрое движение, промокашка под партами перекочевала к адресату. Наседкин насупился, сгорбился, почитал с коленки, наконец макнул перо в чернильницу, принялся корябать на листке, то и дело подглядывая в «шпору». Белобрысая голова дергалась вверх-вниз, как на шарнире. – Курсант Наседкин, положите на стол, не мучайтесь, – тихо произнес доктор, продолжая смотреть в окно, – все равно больше троечки вам не светит. Наседкин вскочил, промокашка мягко спланировала в проход между рядами. – Виноват, товарищ Штерн! – Да уж ладно, товарищ курсант, поднимите, что уронили, и сядьте на место. – Есть, товарищ Штерн! «Рявкает он здорово, – усмехнулся про себя доктор, – ему бы на плацу командовать: рравняйсь-смиррно, напрра-нале!» Он поймал испуганный взгляд Любы. Она тут же потупилась, длинная белокурая прядь упала, закрыла покрасневшее лицо. С отросшими, вытравленными до желтизны волосами и выщипанными в ниточку бровями Люба выглядела старше лет на десять. Другой человек. На испорченный передний зуб в спецполиклинике поставили коронку, да не стальную, а фарфоровую, точно по цвету подобрали. Теперь у курсанта Вареник идеальная улыбка. «Выгнать бы тебя вон, снять с экзамена, устроить скандал, потребовать пересдачи, заявить, что ты как злостная нарушительница дисциплины на роль фольксдойче не годишься, – подумал доктор, – страшно мне за тебя, курсант Вареник. За всех вас мне страшно и больно, привык я к вам, привязался». До сочинения был устный экзамен, его принимали начальник немецкого подразделения ИНО Журавлев, восстановленный в партии и в органах красавец Хирург, еще какое-то начальство. Доктору Штерну объявили благодарность с занесением в личное дело за успешную подготовку группы. В Прибалтику перебрасывали всех, даже Наседкина, в качестве радиста. Особую ставку делали на Владлена и на Любу. Понятно, они лучшие. Задребезжал звонок. – Сидите, не дергайтесь, дописывайте спокойно, кто не успел, – сказал доктор по-немецки и медленно пошел вдоль рядов. Заглянув в каракули Наседкина, он покачал головой. С первого взгляда поймал три ошибки, взял промокашку, пробежал глазами. Там, разумеется, ошибок не оказалось. – Курсант Наседкин, пожалуйста, внимательней. – Он положил «шпору» на место. Владлен сдал сочинение первым, за ним потянулись остальные. Люба уже явно закончила, но сдавать не спешила. Наконец никого, кроме нее и Наседкина, в классе не осталось. Из коридора слышались голоса, топот. Доктор выглянул и увидел, что на подоконнике сидит Митя Родионов. Сердце стукнуло. «О господи! Вернулся!» Он помахал Мите, показал растопыренные пять пальцев, мол, освобожусь минут через пять, плотней прикрыл дверь, посмотрел на часы, громко, строго произнес: – Все, заканчивайте. Толик суетливо завозился, сунул промокашку в карман, положил на учительский стол листки и вышел. Люба не шевельнулась. – Курсант Вареник, в чем дело? Она вскочила, вытянулась в струнку, выпалила своим глубоким контральто: – Товарищ Штерн, разрешите обратиться! – Сочинение сдайте и обращайтесь, курсант Вареник. – Доктор опять посмотрел на часы. Люба собрала листки, широким, решительным шагом подошла к учительскому столу, покосилась на дверь и зашептала так тихо, что Карл Рихардович не понял ни слова. – Люба, пожалуйста, погромче и побыстрей. – Только одну минутку, я… понимаете, мне, кроме вас, некого спросить… это очень важно… – Ну что, что? – мягко поторопил доктор, глядя в круглые блестящие карие глаза. – Скажите, может, вы знаете, слышали, нас домой отпустят, хотя бы на сутки? Попрощаться отпустят? Я маму сто лет не видела. – Она сморщилась, с трудом сдерживая слезы. – Деточка, я не знаю. – Он пожал плечами. – Думаю, должны отпустить. Он врал. Операция с фольксдойче проходила под грифом самой высокой секретности, наверняка все приказы уже подписаны, разъехаться по домам им теперь вряд ли позволят. Но ничего этого сказать Любе он не мог, во-первых, просто не имел права обсуждать с ней такие вещи, во-вторых, не хотел лишать ее надежды на свидание с мамой. – Конечно, должны! Я тоже так думаю. – Люба вытянула из рукава гимнастерки платок, промокнула глаза, высморкалась. – Но если вдруг… Если все-таки нет… Можно вас попросить? Я в любом случае хотела попросить… Сколько еще времени осталось – неизвестно, я маме написала заранее, сразу много писем, вы не могли бы примерно раз в месяц по одному бросать в почтовый ящик? В них ничего такого, совсем коротенькие, просто: жива-здорова, твоя дочь Люба. Да вы сами прочитаете, увидите, совершенно ничего такого. – На конвертах будет чужой почерк, – отрывисто произнес доктор по-немецки, – и потом, обратный адрес. Ты же понимаешь, свой я написать не могу. – Не надо обратного адреса, – Люба помотала головой, – почерк на конверте – вообще не важно, главное, чтобы хоть иногда приходило маме письмишко. – Ладно, – кивнул доктор, – приноси свои письмишки. – Да они с собой у меня! В тумбочке оставлять боюсь, из-за шмонов, там ничего такого, но чужие глаза… Только вы, пожалуйста, отвернитесь! Через пару минут она протянула Карлу Рихардовичу общую тетрадь. Оказывается, прятала ее под гимнастеркой, за ремнем. – Вы просто вырывайте листы. Адрес на обложке. Спасибо вам, Карл Рихардович. – Люба чмокнула его в щеку и, не оглядываясь, выбежала из класса. Прежде чем спрятать тетрадь в портфель, доктор быстрым движением пролистал ее. Замелькало «Дорогая мамочка!» на каждой странице. Митя по-прежнему сидел на подоконнике в коридоре. Вместе они вышли на улицу. Яркий апрельский день, птичий щебет, звон капели – все это показалось доктору чужим и ненужным. Голова кружилась, будто он вылез на свет Божий после долгой болезни или заточения. Он пытался убедить себя: не факт, что фольксдойчи обречены, кто-то должен выжить. Но тяжесть не отпускала. – Представляете, Кирпетпо выпустили, – радостно сообщил Митя, – про Хирурга вы знаете. Ну, ведь правда, что-то все-таки меняется. – Да, конечно. Они отошли подальше от ворот. В лесу было мокро, в низинах еще лежал снег. Грунтовая дорога вдоль опушки подсохла, но суглинок оставался скользким. Митя подхватил доктора под руку, принялся рассказывать. Карл Рихардович старался слушать очень внимательно, но понимал с трудом. Такая подступила тоска, что все стало безразлично. Волны птичьего щебета били в уши, свет резал глаза, в солнечной желтой ряби мелькали тетрадные страницы в клетку. «Дорогая мамочка!» Кроме Любы, никто из курсантов не решился спросить, отпустят ли домой, попросить даже о такой малости – отправлять письмишки. Разве в этом есть что-то противозаконное? Курсантов так выдрессировали, что они всего боятся, шарахаются от собственной тени. Когда их перебросят, им придется действовать самостоятельно, решения принимать. Доктор сморщился. «Старый сентиментальный дурак. Ты все потерял, твой болевой барьер перейден. Эльза, Отто, Макс погибли. Что тебе за дело до чужих детей? По большому счету, тебе и до бомбы не должно быть дела. Твоя жизнь давно кончилась». Митя шел рядом, держал Карла Рихардовича под руку. – Сначала я, конечно, обалдел. Ну, после разговора в лаборатории. Когда пришел вечером к Марку Семеновичу, он сказал: читай при мне. У меня все кипело внутри, я прочитал и говорю: да вы что? Нельзя Брахту отправлять такое, это же прямая подсказка! Конечно, тут ни формул, ни технических подробностей, но все равно подсказка! Он в ответ: хорошо, предлагай свои варианты. Я молчу, сказать совершенно нечего. Нет у меня вариантов и доводов нет. Только эмоции. Ветер ударил в лицо, сухо зашуршали голые ветки. Карл Рихардович тряхнул головой, будто просыпаясь. – Погоди, не тараторь. Я не понял, Мазур что, написал Брахту правду о резонаторе? – Ну да, – кивнул Митя, – и еще отдельно Проскурову написал, подробно объяснил свое решение. Во-первых, Брахт не дурак, сразу раскусит вранье, во-вторых… Теперь доктор слушал очень внимательно. – На чаше весов гибель европейского континента, – продолжал Митя, – или вообще всей нашей планеты. Ложью, предательством, насилием такой груз не перевесишь, оно все сработает в пользу гибели. Ситуация слишком серьезная, чтобы врать. Только правда дает шанс. – Что Проскуров? – Нельзя отправлять, категорически. – Митя вздохнул. – Контейнер с девятью граммами послали с курьером в Ленинград академику Иоффе.