Странная погода
Часть 7 из 11 Информация о книге
Я досуха стряхнул свое ружье-веселуху, поставил его рядом с раковиной и стащил с себя мокрую рубаху. Дверь, ведшую из спальни в ванную, я оставил открытой, но встал за нею, чтобы Шелли Бьюкс, неожиданно проснувшись, не испугалась вида моих выставленных напоказ розовых телес. Дождь к тому времени утихал, капли, поубавив в силе, тяжело, убаюкивающе лупили по крыше. Вытирая свои мальчишеские грудь и спину, я ощущал расслабленность. Я же намеревался сидеть на кухне, рядом с сетчатой дверью, готовый дать стрекача, едва появится псих, зато теперь меня начинало заносить в фантазии о горячем какао и печеньях девчонок-скаутов. Дождь затихал, но молнии по-прежнему полыхали в полную силу. Вспыхивали достаточно близко, чтобы наполнить ванную биением почти слепящего серебристого света. Я стащил с себя насквозь промокшие шорты. Стянул и полные воды носки. Вновь ярчайшей вспышкой сверкнула молния. Я влез в халат. Он был еще мягче и пушистее, чем мне представлялось. Я словно в эвока[25] нарядился. Я тер полотенцем волосы, шею, когда молния ударила в третий раз, и Шелли откликнулась на нее тихим печальным стоном. Потом до меня дошло… и захотелось самому застонать. Все эти вспышки молний – и ни одного раската грома. Страх воздушным шариком раздулся во мне, он распирал мне брюшную полость, расталкивая по сторонам все мои органы. Вновь полыхнуло белым, не снаружи, а из спальни. В ванной было единственное окно, только через него мне было не уйти: оно было сложено внутри душа из стеклянных кирпичей и не открывалось. Единственный путь – мимо него. Трясущейся рукой я дотянулся до своего ружьеца. Подумал, может, швырну его в него (прямо в лицо) – и убегу. Я глянул в щелку раскрытой двери. Пульс бился, как бешеный. Полыхнула вспышка. Финикиец стоял у кровати, склонившись над Шелли с фотоаппаратом, и смотрел в видоискатель. Он сдернул все, что укрывало ее. Шелли свернулась клубочком на боку, защищая рукой лицо, но, как я увидел, Финикиец схватил ее за кисть и с силой отвел руку. – Ничего такого, – сказал он. – Давайте посмотрим на вас. Вновь сработала вспышка, и аппарат зажужжал. «Солярид» выплюнул фото на пол. Шелли издала низкий звук отказа, в котором почти, но не совсем, можно было распознать: нет. Куча мгновенных снимков собралась вокруг его щегольских сапог с высокими кубинскими каблуками. Опять сверкнула вспышка, и куча сделалась на одно фото больше. Я сделал шажок в спальню. Даже это требовало слишком большой координации для такого неповоротливого толстяка, как я, и мое ружье-веселуха задело за дверную раму. От раздавшегося звука мне захотелось заплакать, но Финикиец в мою сторону не смотрел, до того был занят своим делом. «Солярид» завывал и вспыхивал. Шелли пыталась опять поднять руку и укрыть лицо. – Нет, сука, – говорил он, выкручивая ей кисть и толкая руку вниз. – Я тебе что велел? Не смей закрываться. – А ну перестань, – произнес я. Слова вылетели изо рта еще до того, как я понял, что заговорю. Все решило то, как он отталкивал ее руку. Это оскорбляло меня. Имеет ли это смысл? Больше всего мне хотелось убежать, но я не мог, потому как непереносима была мысль, что он так хватается за Шелли. Это было непристойно. Он глянул через плечо безо всякого подлинного удивления. Скользнул взглядом по ружью-веселухе и слегка хмыкнул презрительно. Игрушка его не обманывала. – О, гляньте, – заговорил он. – Толстячок. Я так и думал, что старый гад пришлет кого-нибудь посидеть с ней. Из всех людей на свете, если бы надо было выбрать одного, я бы выбрал тебя, толстяк. Следующие несколько минут я буду с огромным удовольствием вспоминать всю свою жизнь. Я… но не ты. Он повернулся ко мне со своим аппаратом. Я дернул ружье. Уверен, я собирался швырнуть его, но вместо этого палец мой лег на спусковой крючок. Взвизгнул горн. Дождем блеска обрушились конфетти. Засверкали вспышки. Финикиец отшатнулся, будто его кто в грудь ударил. Правый его высокий каблук подвернулся на кипе фотографий (на этих склизких пластиковых квадратиках) и заскользил по полу. Финикиец ударился икрами о край стола. Качнулась и упала на пол лампа, громко и резко хлопнула лампочка. Он прыгнул на шаг вперед, и Шелли, потянувшись, ухватила его за брючину и рванула назад. Финикиец споткнулся и с закрытыми глазами полетел – прямо на меня. Он издал нечто среднее между рыком и ревом. Блестки усыпали ему щеки, залипли на ресницах. Некоторые даже ему в рот попали: яркие золотинки на языке. Прижав к груди фотоаппарат, как мать прижимает ребенка, он потянулся свободной рукой ко мне. В этот момент меня охватила решимость, какой я не знавал никогда прежде и никогда не узнаю опять. Я наскочил на него, зная, что он меня не видит после ослепления вспышкой. Когда мы столкнулись, «Солярид» выскочил. Мое колено пришлось психу в пах: не хороший жесткий удар, а так, слабенький толчок, – Финикиец инстинктивно сжал колени. Он дал маху с аппаратом, и я подхватил «Солярид» прямо с его рук. Подавившись криком, он потянулся за фотоаппаратом. Я вместо этого сунул ему ружье-веселуху. Он схватил его за спусковой крючок, ружье пришло в действие, издав еще один пронзительный вой. Я, продолжая двигаться, в два шага проскочил мимо и оказался у него за спиной, возле кровати. Он проковылял почти до самой двери спальни, пока понял, что произошло. Вытянул свободную руку и, опершись ее о косяк, выпрямился. Быстро-быстро заморгал, опустив взгляд на ружье-веселуху, ничего не понимая. Ружье он не бросил. Он им хрястнул об пол с треском и отшвырнул ударом ноги. Чья-то рука мягко огладила мою ногу, похлопала по коленке. Шелли. Она уже пришла в себя и взирала на меня с мечтательной сердечностью. Бледные обесцвеченные червяки губ Финикийца изгибались в ярости, замаскированной под юмор. – Ты даже не представляешь, что я с тобой сделаю. Убивать тебя я не стану. Даже больно тебе делать не буду. И то, и другое было бы проявлением уважения, которого ты не заслуживаешь. Я тебя просто сотру к чертовой матери. – Взгляд его темных глаз метнулся на аппарат в моих руках, потом вновь уперся мне в лицо. – А ну, ты, жирный говнюк, положи аппарат! Ты хоть понимаешь, на что он способен? – Да, – произнес я дрожащим голосом и поднес видоискатель к глазу. – Да, понимаю. Улыбнись-ка! Глава 9 Многого из случившегося в тот вечер я не понимаю. Снимок за снимком я фотографировал его. Карточки падали из «Солярида» одна за другой, в кучку складываясь у моих ног. Обычная кассета «Полароида» вмещала двенадцать карточек. Очень большие кассеты позволяли сделать восемнадцать фотографий. А «Солярид» не нужно было перезаряжать, в нем никогда не было ни в чем недостатка. Он не набросился на меня. Первый же снимок ошеломил его, точно так же, как и Мэта. Казалось, съемка вновь поставила его на высокие кубинские каблуки, взгляд у него сделался пустым, устремленным на что-то в далекой дали, чего ему больше уже не увидеть никогда. Он словно застыл на месте – компьютер, пытающийся загрузиться. Только он никак не мог сдвинуться с места, потому как я палил по нему из фотоаппарата без остановки. Наконец, после первой дюжины фото, он двинулся. Но не для того, чтобы напасть на меня. Вместо этого он осторожно, почти изящно, скрестил колени, а потом скользнул на пол, усевшись наподобие послушника, медитирующего в монастыре. Еще после двадцати фото он стал клониться на сторону. Еще десять снимков, и он свернулся на полу в позе внутриутробного младенца. И все это время с лица его не сходила понимающая улыбка, но через некоторое время в уголке рта заблестела слюна. Шелли выкарабкалась из отупляющей пелены, порожденной «Соляридом», и смогла сесть, сонно моргая. Всклокоченные волосы голубоватыми облачками плавали вокруг ее морщинистого, как печеное яблоко, лица. – Кто это? – спросила она, глядя на Финикийца. – Не знаю, – ответил я и сделал еще один снимок. – Это Аламагюзелум? Мой отец говорит, что Аламагюзелум живет в стенах и пьет слезы. – Нет, – сказал я. – Возможно, они чем-то похожи. – Я не думал, что Финикиец пил слезы, но я верил, что видеть их ему нравилось. Куча выросла до пятидесяти снимков, когда веки Финикийца наполовину закрылись, глаза закатились, оставив одни белки, а его самого стало трясти. Дыхание сделалось коротким, вырывалось резкими всхлипами. Я опустил фотоаппарат, испугавшись, что у него может случиться припадок. Я внимательно следил за ним. Через минуту его дрожь стала успокаиваться, тело размякло, как у тряпичной куклы, а на лице застыло выражение жалкого слабоумия. Наверное, это походило на электрошоковую терапию. Мозги можно поджаривать лишь до тех пор, пока не перейдена грань риска перегрузить систему и вызвать остановку сердца. Я решил дать ему возможность отдышаться. Нагнувшись, подобрал с пола горсть снимков. Понимал, что сделаю ошибку, если стану их рассматривать, но все равно – посмотрел. И увидел: • Плачущего мужчину пятидесяти с лишком лет, в отчаянии протягивающего пару ключей от машины. Он был весь в порезах, множество резаных ран сочились кровью. Большой белый «Кадиллак» (тот, на котором разъезжал Финикиец) виднелся на заднем плане, припаркованный под ивой, такой сверкающий и чистый, словно сошел с журнальной рекламы эры 1950-х. • Мгновенный снимок отражения в водительском зеркальце «Кадиллака»: пыль клубится над грязной дорогой, несколько размытый голый мужчина, лежащий на ней лицом вниз, а из поясницы торчит нечто вроде садового совка. Не смогу вам сказать, почему эта фотка оставляла такое радостное, такое беззаботное впечатление. Какое-то свойство освещения поздней весны. Какое-то ощущение избавления, непринужденного движения. • Ребенка (девочку) в зимней шапке с ушами, вцепившуюся в невероятных размеров леденец. Робко улыбается фотографу. В одной руке под мышкой Медвежонок Паддингтон[26], которого она крепко прижимает к себе. • Ту же девочку в гробу: пухленькие ручки сложены на бархатной груди ее платья, лицо недвижимо, не обеспокоено никакими снами. Вокруг горла искусно обернут шарф цвета самого темного вина. Медвежонок Паддингтон все так же под мышкой и почти так же незряче уставился на мир. Сухая рука попала в кадр, наверное, пыталась убрать со лба девочки прядку соломенных волос. • Подвал. На заднем плане стена из старого беленого кирпича с узкой щелью стекла, затянутого паутиной окошка в шести футах над полом. Кто-то грубо начертал под самым окошком черные отметины на том, что могло быть памяткой Финикийца. Три слегка перекрещивающихся кольца пепла, начерчены на цементе. В одном, крайнем слева, лежит кружок разбитого зеркальца. В том, что с края справа, сидит Медвежонок Паддингтон. В центральном круге – фотоаппарат «Полароид». • Пожилых людей и еще больше пожилых людей. Таких по меньшей мере дюжина. Костлявый старик с кислородной трубкой в носу. Какой-то неуклюжий, похожий на хоббита парень с облупившимся, обгоревшим на солнце носом. Ошеломленная женщина-толстуха, уголок рта вздернут в брани, как у человека, кого сильно ударили. • И наконец… себя. Майкла Фиглеоне, стоящего у кровати Шелли с выражением болезненного ужаса на моей луноликой физии. В руках «Солярид», извергающий вспышку. Это было последнее, что он увидел перед тем, как я начал фотографировать. Я собрал в стопочку склизкие квадратики и положил их в глубокие карманы пушистого белого халата. Финикиец опять перекатился на бок. Взгляд его несколько прояснился, и он уставился на меня с выражением глуповатого восхищения. Он обмочился, темное пятно расплылось по паху и вниз по ляжкам. По-моему, он этого не замечал. – Встать сможете? – спросил я. – Зачем? – Затем, что пора уходить. – А-а. Он так и не двинулся, пока я не нагнулся и, взяв за плечо, не велел ему встать. Тогда он поднялся, покорный и сбитый с толку. – По-моему, я потерялся, – проговорил он. – А… мы… знаем друг друга? – Говорил он как-то отрывисто. Складывалось впечатление, что ему с трудом удавалось подбирать правильные слова. – Нет, – твердо ответил я. – Пойдемте. И повел его по коридору к входной двери. Мне думалось, что я уже испытал все потрясения, бывшие в запасе у того вечера, однако меня поджидало еще одно. Мы добрались до крыльца – и я застыл на месте. Двор и улица были усыпаны мертвыми птицами. Ласточками, кажется. Их, должно быть, с тысячу валялось, застывших черных комочков из перьев, коготков и выпученных глазок с крупную дробь. И трава была сплошь усыпана красивыми стекловидными шариками. Они хрустели под ногами, когда я спускался по ступеням. Град. Я припал на одно колено (ноги у меня ослабели) и взглянул на мертвую птицу. Нервно потыкал в нее пальцем и обнаружил, что тельце ее замерзло, что оно твердое и холодное, как будто его только что из морозилки вынули. Я опять поднялся и окинул взглядом улицу. Мертвечине в перьях не было конца, ее было видно, насколько глаз хватало. Финикиец покачивался на каблуках, безмозгло пялясь на это побоище. Шелли стояла за ним, прямо за порогом раскрытой входной двери, выражение ее лица было куда более спокойным. – Вы где свою машину поставили? – спросил я Финикийца. – Поставил? – переспросил он. Рука его опустилась до переда брюк. – Я промок. – Произнес он так, словно это его и не беспокоило. Грозовой фронт несло на запад, разрывая на гористые острова. Небо на западе ярко сияло золотом, темневшим до темно-красного по горизонту… страшный оттенок, цвет человеческого сердца. То был страшный час. Оставив Финикийца во дворе, я пошел искать его авто. Вас это удивляет? Что я оставил Финикийца во дворе одного с Шелли Бьюкс, взял и просто ушел от них обоих? Мне и в голову не приходило тревожиться. Я уже понимал поразительный результат съемки на многозарядный «Солярид» всякий раз, когда срабатывал аппарат. Щелкнув им более пятидесяти раз, я попросту только что в мозгу у него не поковырялся, нарушив работу полушарий… временно, во всяком случае. Даже сейчас что-то во мне считает, что я нанес достаточный урон внутри его головы, чтобы оставить его неполноценным навсегда. Конечно, Шелли так и не выздоровела. Вы ж понимаете это, так? Если же в вас теплилась надежда, что эта добрая пожилая женщина как-то вернет себе все обратно под конец, то в таком случае эта повесть вас разочарует. Ни одна из тех птичек не вспорхнет и не улетит, ни грана из того, что Шелли утратила, никогда к ней не вернется. Почти сразу же, выйдя на улицу, я расплакался. Не разразился громкими-громкими рыданиями, а так, потекли жалкие ручейки слезинок да дыхание схватывало. Поначалу я старался не наступить ни на одну из мертвых птиц, но через пару сотен футов бросил попытки. Слишком уж их было много. Под ногами они издавали приглушенный хруст. Пока я был в доме, температура упала, однако вновь начала расти, и, когда я нашел его «кадик», пар поднимался от мокрого асфальта вокруг него. Припарковался он недалеко, прямо у бровки за углом, где застройка по-настоящему еще и не начиналась. По одну сторону дороги стояли – довольно растянуто – дома-ранчо, зато по другую сторону высилась стена густого леса с жесткой щетиной кустарника. Хорошее место, чтобы оставить машину, если не хочешь, чтобы кто-нибудь это заметил. Когда я вернулся к дому Бьюксов, Финикиец сидел на бровке. Он держал мертвую птицу за одну лапку и внимательно ее разглядывал. Шелли отыскала метлу и безо всякой пользы выметала лужайку, пытаясь собрать трупики. – Пойдемте, – сказал я. – Поехали. Финикиец сунул дохлую птаху в карман рубашки и послушно встал. Я повел его по тропке, по улице, за угол. Я не замечал, что Шелли идет за нами со своей метлой, почти до самого большого «кадика» Финикийца. Я открыл дверцу машины, и Финикиец после нескольких секунд недоуменного разглядывания переднего сиденья скользнул за руль. Он с надеждой глянул на меня, ожидая моей подсказки, что ему делать дальше. «А помнит ли он еще, как водить машину?» – подумал я. Склонился похлопать его по карманам брюк в поисках ключей и тут уловил резкий запах бензина, от которого слезились глаза. Глянув назад, увидел стоявшую на заднем сиденье красную канистру – рядом со стопкой фотоальбомов. Я знал тогда, что в конечном счете недели три уйдет у экспертов по расследования поджогов, чтобы определить: привел ли к пожару в спортзале м-ра Бьюкса в Купертино удар молнии или удар злобы.