Странная женщина
Часть 27 из 34 Информация о книге
В школу наша трудяша вернулась нескоро. Теперь она ходила с палочкой, довольно сильно припадая на «испорченную» – ее слова – ногу. Она совсем потеряла свой пыл и задор – прическу уже не делала, и совершенно седые волосы были прихвачены в хвост аптечной резинкой. Брови и ресницы она больше не красила, да и губы тоже. Старушка – и все тут. Куда делась наша боевая и бойкая Зина? На уроках она грустила, замирала у окна. Что мы там шили, перешивали или готовили, ее уже не волновало. Всем подряд лепила пятерки. Спеть попросила только однажды. Но я тогда была сильно простужена, а Лариска просто не пришла в школу. Получалось, что петь некому. – А может, стихи? – подняла руку Алка Гвоздева. – Ну, про любовь? Зина пожала плечами и махнула рукой: – Давай… Что поделать. Стихи так стихи. Алка встала из-за парты, одернула черный фартук, чуть кашлянула и начала, с пафосом и с выражением. Со скорбью и горечью. Вчера еще – в ногах лежал! Равнял с Китайскою державою! Враз обе рученьки разжал, — Жизнь выпала – копейкой ржавою! Детоубийцей на суду Стою – немилая, несмелая. Я и в аду тебе скажу: «Мой милый, что тебе я сделала?» Последнюю строчку Алка выкрикнула истерично и страстно. И все мы, сидевшие в странном оцепенении, вздрогнули. Кто-то даже икнул. Только наша Зина сидела, по-прежнему замерев, застыв, словно заледенев. Мы с испугом смотрели на нее. Казалось, она была спокойна. Через пару минут она, словно очнувшись, ровным, спокойным и четким голосом сказала: – Хорошие стихи, Гвоздева! Справедливые. Правдивые очень! Сама написала? В классе повисла гнетущая тишина. Мы переглянулись и опустили глаза. Раздался тихий и мерзкий смешок – конечно, Козленко, наша отличница. Козленко по прозвищу Коза не думала о любви – куда там! Она думала об аттестате! Что с нее взять? А мы только и мечтали о любви… На аттестат мы плевали! Довольно скоро Зина ушла из школы – видимо, совсем не было сил. Ни физических, ни душевных. Мы после выпускного разлетелись – у всех своя жизнь. Кому-то повезло, кому-то не очень – обычная история. Пару раз, пробегая мимо Зининого дома, я видела ее на лавочке. Стала она совсем старенькой, сморщенной старушонкой. Ничего от стати и былого величия и не осталось. Сидела она на лавочке и смотрела куда-то вдаль – словно видела там что-то свое, непонятное нам, проходящим и пробегавшим мимо нее, мимо ее воспоминаний, мимо ее уже уходящей и гаснущей жизни… Спустя несколько лет я встретила Анатольича с сеткой-авоськой, набитой картошкой, капустой и прочей снедью. Встретила его у дома Зины-трудяши. Он, как ни странно, меня узнал – вот чудеса! А мог бы забыть как страшный сон такую «спортсменку». – Как живешь? – коротко спросил он. – Нормально, – ответила я. Не вдаваться же в подробности, правда? – А я вот к Зинаиде Васильне! – пояснил он. – Совсем плохая стала, из дому почти не выходит! Махнул рукой и бодро порысячил дальше. Он был по-прежнему крепок, жилист и бодр. Физкультурник! «Надо же, – подумала я. – Опекает Зину! Какой молодец!» А мы так к ней и не сходили. Хотя пару раз давали себе честное слово. Да, не сходили… Не собрались. Сами понимаете, у всех своя жизнь. И кто нам была эта Зина? Смешная, нелепая, немолодая женщина с горячим и, видимо, еще молодым сердцем… Почему я вспомнила эту историю? Да бог его знает. Хотя нет, не так. Все происходит неспроста, как ни странно. Все чему-нибудь учит. Все люди, судьбы которых пусть на минуту, пусть на короткие мгновения, пересеклись с нашими, встретились с нами не случайно! Уверена просто. И эта история не исключение. Она нам показала, что любви все возрасты покорны и именно любовь держит нас на этой земле. А когда ее нет, человек сгорает, уходит. И еще – наш немолодой и, казалось бы, суровый и простоватый физрук Анатольич преподал нам урок милосердия, неравнодушия и ответственности. Бедная Зина учила нас – вернее, пыталась научить – азам, примитивным и обязательным навыкам: вдеть резинку в трусы, вшить молнию в юбку, приготовить простецкий суп и салат. Спасибо ей за это. Но, не ведая того, она научила нас и кое-чему другому. Надеюсь, понятно чему. Жизнь научила нас, что одиночество – сволочь. Правильно поется в известной песне. Совершенно с этим согласна. Редкая сволочь, да. И чтобы никому – никому, слышите? – с ним не столкнуться. Любовь к жизни Плотная, коричневато-бежевая, чуть размытая временем фотография: Томочка в Крыму, в Коктебеле. У пенящейся кромки воды, на крупных, сглаженных временем камнях. Стройные ножки чуть согнуты в коленях, носки вытянуты, плечи развернуты, изящно выгнулась, оперлась на ладони, голова в белой панамке кокетливо откинута назад. Панамка надвинута низко – видимо, по моде тех лет. Чуть прикрытые глаза, славный вздернутый носик и пухлые губы – это уж совсем не по моде тех лет, но что есть, то есть. Внизу вязью надпись – «Крым, Коктебель, 1933 г.». На оборотной стороне размашистым почерком от руки: «Томная Тома». Остроумно. И по делу. И правда томная. К тому же каламбур. Автор неизвестен. Но предполагаем. Тогда, в 33-м, в самом разгаре был роман с Руководителем – так его обозначила сама Томочка. Правда, тогда же, параллельно, но все же боком, присутствовали и Художник, и Дантист. Нет-нет, Дантист был все же позже. Точно позже. Значительно. В Руководителя она была почти влюблена. Хотя насчет «влюблена» она слегка сомневалась, а вот «физическое притяжение» – ее формулировка – определенно имелось. Спокойный, внушительный, уравновешенный Руководитель, привыкший, судя по всему, держать себя в рамках повсеместно, в близости был необуздан, напорист, несдержан и почти яростен. Томочка вздрагивала, трепетала, пугалась, терялась, но в конечном счете чувствовала в этом искренность и истинность и вскоре активно включилась в эту игру. Впрочем, это была не игра. Закованный в пудовые гири по рукам и ногам эпохой, своей властью, высоким положением и четко обозначенной ролью, этот суровый сорокалетний неглупый человек понимал все и вся и оттого боялся всего и вся. «Застегнутый на все пуговицы» на службе, несущий на себе непомерный, нечеловеческий груз ответственности, не расслабляющийся даже дома, в кругу семьи – верной жены и двух дочерей-близняшек, с Томочкой, единственно с ней, на ее узком диванчике с высокой спинкой и полочкой над спинкой, где дружно, гуськом, стояли мраморные слоники (старший с отбитым хоботом, младший – без одного уха), только там, в ее узкой, как пенал, и темноватой комнатке, при плотно зашторенных окнах и слабом, желтоватом свете ночника, он наконец-то становился самим собой. Она пленяла его спокойным нравом, тихим голосом – мягким и певучим, с утраченным «л», который звучал у нее как мягкий польский «в», шелковистой, без единой помарки, кожей, полным отсутствием какой-либо растительности на руках и ногах, нежными, словно детскими, пятками, тонкими щиколотками и запястьями, трогательной хрупкой шеей, запахом ландыша в яремной ямке, прелестным нежным лицом, темными, почти без зрачков, глазами, вздернутым самую малость коротким, четким изящным носом – словом, всем-всем, от начала и до конца, сверху донизу со всеми подробными остановками, эта молодая женщина была прелестна, нежна, хрупка, чувственна, открыта и восхитительна. Умна ли? Да какая разница, при всех вышеперечисленных достоинствах? Не болтлива и сдержанна – вполне хватит. А как умилительно и трогательно она сводит тонкие, выщипанные в нитку, по моде, брови! Видимо, это означает работу мысли. Чуть-чуть, слегка она покусывает полные, мягкие губы, чуть вздрагивает круглый, нежный подбородок, вспыхивают и гаснут глаза. Нежные пальцы вращают узкое колечко с синим тусклым камушком и обнимают тонкими руками круглые колени. Ничего не требует и не просит – никогда. Но конечно же, конечно, как всякая истинная женщина, радуется подаркам. Накидывает на хрупкие плечи шаль, гладит нежный маслянистый мех котикового манто: раз, два – по шерсти и против. Вытягивает прелестную ногу, зашнуровывая ботиночек, и поворачивает носок – влево и вправо. И все это так поразительно, невозможно отличает ее от жены! Боже мой! Как с этим жить, как смириться, что она – только один раз в неделю, ну, максимум – два, но это редко. А все остальное время – жизнь без нее, без ее запаха, голоса, нежного, тихого шепота. Без ее узкой, темной комнаты, где единственно счастлив он и где он настоящий, живой. А дома его ждет жена, молчаливая, с узким сухим лицом, длинным хрящеватым носом, в байковом халате неопределенного цвета и вязаных носках на тощих, сухих ногах. И две девочки-близняшки, лицом в мать: такие же молчаливые и угрюмые, всегда глядящие на него со страхом, тревогой, исподлобья. Этот нелепый союз проигран изначально, но вполне объясним – брак с родной сестрой друга детства, теперь крупного партийного деятеля. Глупо, по-мальчишески, напившись однажды в их доме, заснул почти в беспамятстве на жесткой кушетке в библиотеке, а утром рядом обнаружилась она – «прекрасная Сильфида». Продрав глаза, он с испугом и даже ужасом увидел на подушке ее лицо и спросонок ничего не понял, решил, что рядом спит какой-то мужик. Конечно, он не подумал о содомском грехе, а мелькнула мысль об еще одном сильно перебравшем соратнике. А когда дошло, что это сестра его шефа, змейкой пробежала мысль – подложили. Ловко обтяпали. Ей, уж конечно, давно пора замуж, а здесь такая оказия. Тут дверь в библиотеку распахнулась, и в комнату зашел, собственно, сам братец, почти прослезился и обнял его по-свойски, по-родственному. Через две недели сыграли свадьбу. А через два месяца он получил пост директора крупнейшего шарикоподшипникового завода. Дальше – больше: квартира в Доме на набережной, служебная дача в Барвихе. Через два года родились дочки. Дядька, будучи бездетным, племянниц обожал. Все. Мышеловка захлопнулась. А потом он встретил Томочку. Она сидела в кадрах на его заводе. Судьба добавила акварели в его серую, скучную жизнь. С женой интимная жизнь, прежде и без того редкая, естественно, закончилась. Но он был потрясен и поражен, когда на одном из семейных праздников шурин по-отечески похлопал его по плечу, понимающе подморгнул и по-дружески попросил все же сестру не обижать. «Делай свои дела тихо. Тихохонько. Внял?» Тогда, в 33-м, при всей строжайшей конспирации, они все-таки урвали свои три дня – у него случилась командировка, а она уже отдыхала в Крыму, где они, собственно, и встретились. Там, в душной, маленькой мазанке с грязноватой марлей на окне, на пружинном скрипучем матрасе, они забыли о всякой предосторожности. А спустя месяц беременная Томочка, не боясь соседей, в голос рыдала в своей комнате, забившись с ногами в угол черного кожаного дивана. Он долго молчал, курил одну папиросу за другой, а она вскакивала и судорожно дергала ручку форточки. Потом у нее начинался нервный приступ: несдерживаемая икота, на лбу и щеках вспыхивали яркие, неровные, красные пятна. Он неловко пристраивался на край скользкого дивана, пытаясь поймать ее руки, погладить по голове, прижать к груди, но она была агрессивна и враждебна. В его адрес летели оскорбления и угрозы, претензии и, наконец, шантаж. Она сначала кричала, что избавится от этого выродка, потом – что не будет вредить себе и делать подпольный аборт у полуграмотной, неряшливой деревенской бабки-знахарки. Вспоминала какую-то подругу, которая скончалась от кровотечения после подобного визита. – Я своей жизнью рисковать не собираюсь. Я слишком люблю ее, жизнь, – зловещим шепотом предупреждала она, подойдя к нему почти вплотную, и глаза ее были безумны. Потом она садилась на стул, хватала его папиросу, закуривала, закинув ногу на ногу, начинала хохотать, а через несколько минут у нее открывалась рвота, и она, не двигаясь с места, отпихивала рукой битый эмалированный таз, который он пытался ей подставить. Он судорожно хватал тряпку и собирал исторгавшееся из нее – с пола, стула, стола. Потом пытался напоить ее водой – она с силой отталкивала его руку. Пытался снять с нее загаженный халат – она вырывалась и царапала его. Наконец она теряла силы, и он относил ее на руках на диван, укрывал одеялом, гасил ночник и долго, стоя у окна, курил в приоткрытую форточку. Он понимал – да, это истерика, да, скорее всего, манипуляции, – и все же, когда он вспоминал ее угрозы, становилось холодно на сердце и по спине текла холодная струйка липкого пота. Первое свое обещание Томочка выполнила – в деревню к знахарке не поехала. Вскоре, поняв, что истерики ее не возымели действия – а действие ей нужно было только одно: немедленный развод и, естественно, регистрация брака, – в ее голове созрел план. Да, ребенка она донашивает и рожает, а после отказывается от него. Этот выход казался ей наименее травматичным. Все восемь месяцев Руководитель по-прежнему приезжал к ней, привозил продукты, пытался образумить, донести до нее наконец, что развод его невозможен, подобные вещи не приветствуются, да и шурин не успокоится – понятно. Он объяснял ей, что квартиру все равно оставит за женой и девочками, что из партии его, будьте уверены, попросят, с поста сместят. – А нужен ли я тебе такой? – наконец сообразил спросить он. Томочка внимательно посмотрела на него и вдруг, рассмеявшись, помотала изящной головкой в крупных темных кудрях: – Нет, не нужен. За такого я могла бы выйти и раньше. Он с облегчением вздохнул. Но и второе обещание Томочка тоже сдержала. Родив (легко, кстати, и очень быстро) в роддоме на Арбате крупную, глазастую и вполне здоровую девочку, она отказалась от нее на второй день, не пожелав ни посмотреть на малышку, ни приложить ее к груди. Не помогли уговоры ни сестер, ни нянечек, ни врачей. Товарки по палате перестали с ней общаться. Пришел даже главный врач – крупный, лысый, громогласный, хромой, с массивной тростью в руке. Он внимательно посмотрел на Томочку, задал ей пару вопросов, а потом, опираясь на трость, вышел из палаты и бросил одно слово: «Бесполезно». Девочку оформили в Дом младенца. Томочка выписалась через пять дней, уточнив у палатной врачихи, все ли в порядке с ее здоровьем. Да, и еще, как справиться с молоком, чтобы не загубить свою молодую и прекрасную грудь. Пожилая врачиха долго молчала, тяжело вздыхала, потом ответила на все вопросы и попросила освободить кабинет. А Томочка и не думала задерживаться. Еще чего! Ее беспокоило теперь, что на пластмассовой гребенке остается много волос – Господи, целый пук! – и что от верхнего, правого, белоснежного жемчужного клыка откололся кусочек, она пробовала постоянно языком неровный, острый его край. Еще появился омерзительный синеватый рубец на бедре – это называлось растяжкой. В общем, без потерь не обошлось, расстраивалась она. Но грудь и талия, слава богу, на месте. Когда ее любовник или, скорее всего, уже бывший любовник вечером заехал к ней, она холодно и спокойно сказала ему про девочку. Он, впрочем, уже был в курсе. Посмотрев на нее долгим и внимательным взглядом, словно пытаясь что-то понять и прочесть на ее хорошеньком, спокойном и бесстрастном лице, он тяжело вздохнул и сказал фразу, которая очень развеселила Томочку: – Бог тебе судья. Она рассмеялась и поинтересовалась, давно ли он, член партии с 20-го года, верит в Бога. Он не ответил и, резко развернувшись, вышел из комнаты. Спустя месяц он оформил бумаги на удочерение и забрал девочку из Дома младенца. Его сухая и молчаливая жена тихо спросила только об одном – она хотела знать правду. Разговор был нелегкий, но он ничего не скрыл. Она слушала его молча, не задавая вопросов. За окном светало. Потом жена сказала: – Пойдем спать, тебе ведь завтра рано вставать, – и, помолчав, добавила: – Впрочем, уже сегодня. – А потом, уже почти в дверях, обернувшись, сказала: – Да и у меня завтра хлопотный день. Нужно же подготовиться к выписке девочки – одеяльца, пеленки, ой, да, а кроватка? Она остановилась и с тревогой посмотрела на мужа. Он ничего не ответил, только кивнул и отвернулся к окну. Не хотелось, чтобы она увидела его слезы. Может быть, зря. Под утро – сна, конечно, не было ни минуты – он смотрел на спину жены: худую, костлявую, с острыми лопатками и бледной кожей, на простые, широкие бретельки ее дешевой ночной сорочки. На все это, такое известное и знакомое, вызывающее раньше только раздражение, отторжение и неприязнь, даже какую-то физическую брезгливость, он смотрел сейчас с новым, незнакомым ему прежде чувством. Нет, наверное, все-таки не нежности, но благодарности и даже какого-то умиления.