Странная женщина
Часть 29 из 34 Информация о книге
– Вещи тебе? Какие тут твои вещи? Сбежала, как крыса, ни разу не объявилась, ничего не узнала, ни письма, ни передачи. Ты хоть бы сейчас спросила, где твой муж, а то – брат! – Женщина прислонилась к косяку и хрипло закашляла. – Деньги, деньги еще, – бормотала Томочка. – Ведь были сберкнижки, а на них – деньги, я помню, я знаю, – повторяла она. Сестра Дантиста выпрямилась, сделала шаг вперед и замахнулась на Томочку своей клюкой: – Пошла отсюда, стерва, сволочь! Пошла с глаз долой! И попробуй приди еще сюда, зашибу насмерть, мне терять нечего, все потеряно. Муж твой в тюрьме повесился, а больше никого у меня нет! Томочка опрометью бросилась к калитке. На станцию почти бежала. – Старая сволочь, жирная гадина, и поделом тебе, поделом! В электричке она совсем раскисла, хлюпала носом: нет, ну подумать только, какая гнусная баба. В чем обвиняла? В том, что Томочка хотела жить, жить. Просто жить, и больше ничего. Разве это преступление – хотеть жить? Сама прожила, как собака в конуре, только и знала, что такое керогаз и кастрюли, и ее, Томочку, хочет туда же. Дома она успокоилась, выпила молока с медом, чтобы уснуть. Уснула. Надо было устраиваться на работу – жить было не на что. Хотелось поближе к дому и не на полный рабочий день. Повезло – устроилась в магазин «Ткани», в бухгалтерию. Директором был немолодой, лысый и толстый Соломон Матвеевич. Сошлась она с ним через три месяца. Пригласила к себе. Он пришел с цветами и шампанским. Был уже порядком увлечен. Называл ее куколкой. – Хорошенькая ты! – восхищался он. – Так бы целый день на тебя и любовался. Но любоваться было некогда – Директор был деловой человек. У него, конечно, имелась семья – жена, сын, внуки. Но Томочку он боготворил – говорил, что сбросил с ней десяток лет. И вправду, мужчиной он оказался крепким не по годам. Томочку баловал, но осторожно. Крупных подарков не делал, так – часики, духи, отрезы на платье. Иногда подбрасывал деньжат. Наученная жизнью, Томочка их не тратила – откладывала. Жизнью своей была вполне довольна – понимала, не девочка уже, а тут ухажер не из последних. Замуж не хотела – хватит, побывала, получила потом одни попреки и претензии. В общем, жизнь наладилась вполне сносная. А в 60-м Директора накрыли с какими-то махинациями. Был открытый суд, довольно громкое показательное дело. Томочка дрожала как осиновый лист: мало ли документов она подписала, не особо вглядываясь. На суде Директор вину признал и все взял на себя. Томочка проходила как свидетель. Дали ему пять лет, с учетом возраста, болезней и чистосердечного признания. На суде Томочка увидела семью Директора – жену, сына и невестку. Они смотрели на нее с ненавистью. Директор сидел, опустив голову, похудевший и постаревший. Томочка заметила, что у него дрожат руки. Из магазина она, понятное дело, ушла – на место директора поставили злобную тетку с орденскими планками на черном пиджаке. Томочке она в тот же день сунула под нос заявление по собственному желанию. Та особо не переживала – деньги у нее, слава богу, были, можно было тянуть до пенсии. Но не сложилось – в реформу 61-го сгорело все дочиста. От такого кошмара и расстройства Томочка заболела – в первый раз в жизни и так серьезно. Надевая бюстгальтер, нащупала твердый шарик под левой грудью – удлиненный, как сливовая косточка. Наутро побежала к врачу. Из больницы ее уже не отпустили. Вместе с опухолью заодно отняли всю грудь – прелестную, маленькую, совсем не увядшую Томочкину грудь. Через месяц, выйдя из больницы, она подшила кусочки байки в правую чашечку бюстгальтера. В зеркало теперь на себя раздетую не смотрела – иначе сразу слезы, слезы. Такая фигура! Ножки, шея, руки – все сохранила, уберегла. И эта мерзость – выскоблено все до кости и ужасный лиловый шов. Дали инвалидность – копейки, конечно, еле сводила концы с концами. Пошла в булочную в соседний дом – сидела на кассе, завернувшись в серый пуховый платок, постоянно шмыгая носом – двери хлопали, открывались, и по ногам шел сквозняк. Обрезала старые валенки – под кассой не видно. Красила хной все еще густые волосы, губы – любимой красной помадой. Но себя не обманешь – видела в зеркале: усыхает, усыхает. Теперь была одна радость – взять горячих бубликов и сайку с изюмом – и дома, вечером, со сладким чаем. С тоской смотрела на свой портрет – жизнь проскочила, пролетела. Хорошего в ней было – по пальцам пересчитаешь, а плохого на телегу не уложишь. Вскоре из булочной ушла, после воспаления легких, – от этих сквозняков никуда было не деться. Однажды Томочка встала пораньше – обычно она любила поваляться часок в постели после сна. Вымыла голову, накрутила волосы на крупные бигуди, подщипала бровки, тщательно провела карандашиком помады по вытянутым трубочкой губам перед зеркалом, надела самый нарядный свитерок – светло-кремовый, с нежными розовыми розочками по декольте, только что отглаженную коричневую юбку-пятиклинку, новое пальто в крупную клетку (к пальто прилагался аналогичный беретик), взяла в руки замшевую сумочку с замком в виде плотного банта. Добрым словом помянула Директора, довольно оглядев себя в зеркало, почти с порога вернулась – ах, забыла – и подушилась любимыми духами «Белая сирень». На улице была ранняя весна – дневное солнце уже набрало свой обманный, короткий, почти летний жар, с крыш бойко рвалась частая капель, под ногами плавились оставшиеся после зимы редкие проплешины снега. Томочка, глядя на яркое, синее небо, жмурилась от слепящего солнца и легко, словно девочка, перебирая стройными ножками, лихо обходила, почти перескакивала частые лужи. Она шла по самому краю тротуара, опасливо вглядываясь в висевшие на крышах частоколом сосульки. До нужного ей дома она добралась примерно за час. Дом был по-прежнему мрачен и монументален. Во дворе она слегка замешкалась и заметалась, боясь перепутать подъезд. Но нет, память у нее, слава богу, была прекрасная. И очень удобная – помнилось только то, что хотелось. Эту формулу она вывела для себя давно. К чему расстраиваться и вспоминать неприятности? Ни здоровья, ни красоты это не прибавляет. Плачешь, страдаешь, а толку? Расстроенные нервы, красные глаза, бессонная ночь. А жизнь-то одна. Другой не будет. Она с трудом открыла чуть примерзшую дверь – парадное было с северной стороны – и вошла внутрь. Номер квартиры она помнила тоже прекрасно, хотя была там всего лишь однажды, поздно ночью, когда семья Руководителя отдыхала где-то на курорте, кажется, в Трускавце. Или в Ессентуках? Томочка на минуту задумалась и наморщила лоб. Дверь была все та же – массивная, деревянная, с потемневшей латунной ручкой. Она решительно нажала на кнопку звонка. Ей долго не открывали. «Неужели зря?» – огорченно подумала она и тут услышала звяканье дверной цепочки и звук открывающегося замка. На пороге стояла высокая худая старуха с лошадиным лицом, в старом, выношенном байковом халате. Она молча и внимательно посмотрела на нежданную гостью и наконец неласково спросила: – Кого вам? Томочка слегка растерялась, стушевалась, у нее запершило в горле, и она неловко произнесла: – Послушайте, здесь жил…? – И она произнесла фамилию Руководителя. Старуха молчала. Томочка нетерпеливо и настойчиво повторила: – Жил, я вас спрашиваю. – А кто ты такая, чтоб меня об этом спрашивать? – удивилась старуха. – Поверьте, я имею к этому отношение, – горячо и убедительно заверила нелюбезную старуху настойчивая Томочка. – Да? – Старуха вскинула бесцветные жидкие брови. – И какое же, интересно? Тут Томочка совсем растерялась. – Может, я могу пройти? – осторожно спросила она, оглядываясь на соседнюю дверь. Старуха усмехнулась: – Да ты не бойся, говори, зачем пришла. – Видите ли, – бормотала Томочка, – дело личное, очень личное, даже, можно сказать, тайное. Все же будет лучше, если мы пройдем в квартиру. Старуха посмотрела на нее тяжелым и пронзительным взглядом, а потом тихо сказала: – А я ведь тебя узнала. Сразу узнала. Ты ведь с дочкой одно лицо. Лицо-то одно, только из нее человек получился, а не такая тварь, как ты. Томочка задохнулась от неожиданности и обиды и даже отступила шаг назад от двери. – Только не дочка она для тебя, поняла? – продолжала старуха. – Спустя почти тридцать лет явилась. Что, деньги нужны, старость подходит? Знаю я таких гадин, как ты! – Что вы такое говорите! – лепетала Томочка. – Я просто пришла, просто, понимаете, ну, узнать, познакомиться. Что я, права не имею, по-вашему? – А за двадцать восемь лет желания познакомиться не появлялось? – криво усмехнулась старуха. – О здоровье справиться, как живет дитя, как учится, что на завтрак ест? Как подымала я ее, когда ее отца в 39-м взяли без права переписки. Выжила ли в войну? Нет? В голову не приходило? Нет у тебя ни дочки, ни прав на нее. Ты ее в Дом малютки сдала и отказную подписала. И пошла отсюда, пока я милицию не вызвала, пошла вон, гадина. Из девочки человек получился, будь спокойна. И дорогу сюда забудь! Меня есть кому защитить – три зятя, внуки. Вон! – закричала она. Томочка бросилась вниз по лестнице. – Да что вы знаете о моей жизни? – крикнула она, сбежав на один пролет. Дверь со стуком захлопнулась. Томочка выскочила на улицу и громко разрыдалась. «Глупая, мерзкая баба, как он вообще мог прожить с ней столько лет», – думала возмущенная Томочка. Добравшись до дома бегом, почти бегом, она сняла промокшие ботики, опустила ноги в таз с горячей водой – ах, не дай бог заболеть, у нее такие слабые легкие. Напилась горячего молока с медом – верное средство от расшалившихся нервов – и, укутавшись в одеяло, немного поворочавшись, все же уснула, шепча и уговаривая себя, что расстраиваться не стоит, ибо врач говорил, что все болезни от нервов, только от них. А болеть ей нельзя, никак нельзя, ведь даже стакан воды поднести некому. Она снова горько расплакалась, но вскоре, слава богу, уснула. Через неделю в дверь раздались два коротких звонка. «Кого еще принесло?» – удивилась Томочка. На пороге стояла высокая некрасивая дама, впрочем, с породистым, крупным лицом, прекрасно одетая – Томочка тут же отметила и ее элегантную шляпку, и сумку в цвет, и мягкое шерстяное пальто, и тонкие лайковые перчатки. Дама щелчком открыла свою замечательную сумочку и быстрым движением достала широкий, плотный конверт из коричневой крафт-бумаги и, не снимая перчаток, протянула его Томочке. – Надеюсь, вы нас больше не побеспокоите? – с усмешкой спросила дама, подняв левую четко прорисованную карандашом бровь. Она шагнула к ступенькам, потом, слегка обернувшись, так, в четверть головы, бросила, высокомерно кивнув подбородком на конверт: – Здесь, думаю, достаточно! – И деловым шагом стала спускаться вниз по лестнице, держась рукой за деревянные перила. Растерянная, Томочка зашла в комнату и ножницами разрезала плотную бумагу. В конверте лежала изрядная сумма денег – она даже присвистнула от удивления. * * * Томочка прожила долгую жизнь, пережив многих, да почти всех, кто встретился на ее жизненном пути. Старожилы еще почти двадцать лет могли наблюдать, как каждый полдень – обязательно – на Патрики приходит пожилая, но все же прекрасно сохранившаяся худенькая женщина в пожелтевшей от времени каракулевой серой шубе, кокетливом меховом берете, с палочкой в руке. Идет она медленно, осторожно – так опасен перелом шейки бедра у хрупких женщин, – но тем не менее не тяжело. На все еще приятном лице вполне живые, темные, совсем не стариковские глаза, рот аккуратно подкрашен помадой цвета спелой вишни, и это по-прежнему ей идет. В руке у нее газета и французская булочка за семь копеек. Она аккуратно расстилает на скамейке газету, садится и начинает крошить булочку. К ее по-прежнему стройным ногам собирается стайка курлычущих голубей. Она разговаривает с ними, уверенная, что они ее узнают и, как ей кажется, ждут именно ее. Обманчивое мартовское солнце уже прилично припекает, и она, закрыв глаза, подставляет ему свое лицо. Она не думает ни о чем – голова ее свободна и пуста. Она не знает ничего ни о своей когда-то оставленной дочери – красавице и прекрасном, достойном человеке, хорошем, кстати, враче, ничего не знает о ее детях – своих кровных внуках: двух мальчиках-погодках, вымахавших под метр девяносто, умниках и балагурах, уже студентах. Она не вспоминает мужчин, так любивших ее когда-то и оставленных ею. Она не знает ни мук, ни раскаяния, ей непонятны угрызения совести и чувство долга. К старости она не завела ни собаку, ни даже кота, считая эту привязанность обременительной. Она по-прежнему живет в своей комнате, похожей на пенал, и по-прежнему на стене висит ее портрет – прекрасный, надо сказать, портрет, написанный талантливым человеком, одним из тех, кто любил ее когда-то. Только портрет не стареет, а она, Томочка, увы, дряхлеет, дряхлеет, и это нельзя не признать. Чудес, описанных Оскаром Уайльдом, увы, не произошло. На портрете она по-прежнему молода и прекрасна. И это, пожалуй, единственное, что греет ей душу. Она блаженно прикрывает глаза под слегка дрожащими, увы, морщинистыми веками и засыпает со слабой улыбкой на все еще пухлых и мягких, представьте себе, губах. Засыпает навсегда. И падает ее маленькая рука в замшевой перчатке, вытертой до блеска, с остатками французской булочки. И крошки сыплются на пожелтевший и вытертый серый каракуль шубы, а ненасытные голуби недовольно и возмущенно курлычут у ее ног, и падает черная железная палка на землю. И никто не поднимает ее – все спешат по своим делам. И голуби разлетаются, невысоко подняв над грешной землей свои ожиревшие тела. Завтра хлеба покрошит им кто-нибудь другой. И кто-то из прохожих мимолетом удивится, как мило спит аккуратная и симпатичная старушка. И хватится старый дворник-татарин только к вечеру, когда стемнеет, увидев ее в той же позе, с той же слабой улыбкой на лице, и вызовет милицию. Жизнь наконец ей ответила взаимностью и послала легкую смерть. Ей-богу, смешно – легкая жизнь, легкая смерть. Впрочем, не стоит завидовать. В чем же она, право, виновата? Она ведь так искренне любила эту несправедливую жизнь. Бедная, бедная, одинокая Томочка. Бог ей судья! А вы говорите, по делам нашим… Легко на сердце Встречались, как всегда, у станции метро «Университет». Таня пришла первой – от дома до метро было всего-то полторы-две минуты. Редкое счастье. Минут через пять появилась Галка – сгорбленная, маленькая, ставшая к старости совсем старушонкой. Хотя какая старость – всего-то шестьдесят лет, но она и в молодости была тощей, сутулой, сгорбленной какой-то. А сейчас и вовсе шаркала по земле, почти не отрывая ног. Таня тяжело вздохнула. Галка вышла из метро и сразу закурила. Таня видела, что, когда та прикурила, у нее крупно дрожали руки. Галка увидела ее и прибавила шагу. – И чего – опять эту прынцессу ждем? – без «привет» и «здрасти» зло бросила она. – Ты же знаешь, – вяло отмахнулась Таня. – Нет, ты мне скажи, ну не сволочь? – Галка подняла голову и кивнула на небо, с которого щедро сыпалась серая, колкая снежная крупа вперемешку с дождем. Таня не отвечала. – И ведь видит же, сволочь, какая погода! Ну почему ее должны все и всегда ждать? А? Ну понятно, нас за людей она вообще не держит. – Разнервничавшись, Галина зашлась в хриплом натужном кашле. Таня спокойно сказала: – Ну ты же знаешь, не заводись, береги нервы. – Ага, – подхватилась Галка. – Береги. Что там беречь-то? Эти гады третьим беременны. – Это она про сына и невестку. – Нет, ну ты мне скажи, это люди? Таня пожала плечом, хотела что-то сказать, но Галка яростно продолжала: – Две комнаты смежные, кухня с херову душку, мал мала двое – из соплей не вылезают, их бы на ноги поставить. А она опять пузом сверкает. – Ну, Галь, это же их дело, ты же не можешь им запретить, – робко вставила Таня. – Что запретить? Сношаться? – Галка никогда не была изысканна в выражениях. – У этого мудака зарплата – копейки, дети гречку с картошкой жрут. А она мне – дети, Галина Васильевна, это счастье, жаль, что вы этого не понимаете. – От возмущения Галка задохнулась, и на глазах у нее выступили злые слезы обиды. – Ну, Галь, ну успокойся, куда деваться, такая судьба. – Таня погладила ее по сухой морщинистой руке с короткими неухоженными ногтями. – Покоя хочется, понимаешь? Таня кивнула.