Странная женщина
Часть 31 из 34 Информация о книге
– А ведь они себя несчастными не чувствовали, а, Тань? – сказала Галка. – Скатерти крахмалили, пироги пекли, соседей угощали. Юбки свои и платья в сотый раз перелицовывали. «Химию» бегали в парикмахерскую делать. – Она помолчала и продолжила: – И не ныли ведь, не скулили. Считали, что так им повезло – сами выжили. Детей сберегли. Были тогда судьбы и пострашнее. Их хоть лагеря минули, слава богу. – А песни какие пели! – вставила Жанночка. – Помните, девчонки, собирались они – тетя Шура кулебяку пекла, мама моя форшмак делала, печеночку с луком жарила, а Вера Григорьевна твоя, Танюш, гуся запекала с яблоками, а, Танюш? – Да ну, Жанна, это было-то всего один раз. Гуся тогда мамина родня из деревни прислала. – А я запомнила, – грустно сказала Жанночка. – Роскошный такой гусь – глянцевый, румяный и яблоки по бокам. – Жанночка всхлипнула. – Ну, гусь, может быть, и один раз, не помню, – отозвалась Галка, – а вот торт тетя Вера пекла отличный, с шоколадной глазурью и орешками. Точно помню. На каждый Новый год, да, Тань? Таня кивнула: – «Мишка». Торт «Мишка» назывался. Они опять замолчали. – А песни какие они пели! – оживилась Жанночка. – Помните, девочки? Дружно так! Начинала тетя Шура, у нее хороший голос был, а потом подхватывали все: «Легко на сердце от песни веселой!» – Она скучать не дает никогда! – подхватила Таня. – Было, – угрюмо согласилась Галка. – Было, помню. «Легко на сердце от песни веселой». Пели, стройно так пели. – Галка опять закурила. Таня встала и открыла форточку, опять села к столу и продолжила: – Да. Тяжело жили, а на душе было легко, просторно, потому что верили в хорошее. Казалось, что все самое тяжелое и страшное уже позади, уже пережито. Что могло быть страшнее войны? Дай-ка, Галка, сигарету, – попросила некурящая Таня. Все опять замолчали. – Легко на сердце, говоришь? – недобро усмехнулась Галка. – Легко, значит. Вряд ли это. Не думаю я, что у тетки было благостно на душе. – Она опять замолчала, а потом с усмешкой оглядела притихших подруг. – Вот вы говорите, тетка была святая: честная, копейки чужой не возьмет. Все на себе тащила – меня от приюта спасла, выходила доходягу, кормила, обувала, хоть и попрекала куском, но по-честному, душой не кривила. Такой просто была человек: что думала, то и несла. – Ну и что ты этим хочешь сказать? – удивилась Таня. – Тетю Шуру мы все хорошо знали. – И помним, – добавила Жанночка. – А то, – отрезала Галка. – Грех был на тете Шуре страшный. И жила она с этим грехом всю жизнь. Мучилась, оттого и злобилась, и на мне срывалась. На невинном ребенке-сироте. – Господи, Галка, что ты несешь, какой еще смертный грех у простой и прямой, как палка, тети Шуры? Неспособна была эта правдолюбка на тайные грехи и страсти, не в ее натуре просто, – удивилась Таня. – Страсти тут и ни при чем, – отрезала Галка. – Не до страстей ей было. А грех вот какой. В деревне еще в семнадцать лет сошлась она со своим дядькой родным, братом матери, ему тогда лет тридцать было – дети, жена, все, как положено. Близкая родня, ближе нет. А вот скрутились, спелись. Тетка, она ведь смолоду некрасивая была – тощая как жердь, смуглая, нос на двоих рос – у нас все бабы в роду такие, – но молодая, телом крепкая. Вот он, дядька этот, ее на сенокосе за скирдой и завалил. Жена ему, квашня, всю дорогу беременная, наверное, надоела. Жили в одной избе, а по ночам на сеновал украдкой бегали – любились. А потом Шура залетела. Куда деваться? Такой позор! В деревне-то! У всех на виду, да в своей семье. Бегала она к бабке в соседнее село – та каких-то трав дала, но ничего не помогло. Видно, в здоровом теле ребеночек первый крепко засел. Она и парилась, и с ведрами полными бегала, и с крыши прыгала – все выкинуть хотела. Ан нет. Когда пузо наверх полезло и мать заметила, батя ее крепко избил – по всей деревне гонял. Она и родила девочку раньше срока и все родне рассказала да еще приврала, что дядька ее принудил к этому делу, изнасиловал, а не по доброй воле она на сеновал к нему бегала. В общем, шухер там был грандиозный – батя Шурин деверя избил до полусмерти, из дома выгнал со всей семьей в придачу. Избы у них не было, говорят, горя они хорошо помыкали. Сначала побирались по селам, потом вроде осели где-то. Но не о них речь. Девочку Шура родила убогую – то ли ручка культей была, то ли ножка, уже не помню. Через год стало ясно, что ребенок еще и неполноценный, отсталый – слюни текли, глазки пустые, не ходит, не стоит, не сидит – дебилка, одним словом. Отец Шурин суровый был мужик – сибиряк. Он ее из избы выгнал, мать ее то ли в сарай, то ли в курятник пристроила, еду ей носила – отец за стол не пускал. А потом она и вовсе сбежала – одна, без дочки, естественно, и больше за всю свою жизнь ни разу в родную деревню не приехала. Пыталась пару раз деньги какие-то с родней передать – ей эти деньги обратно возвращались. Отец их не принимал, он ее проклял. По слухам, вроде девочка прожила лет пятнадцать-шестнадцать, мучились с ней страшно. А как на самом деле было – не знаю. Эту «веселенькую» историю мне родня рассказала уже году в 57-м, кто-то тогда из Вятки приехал, сестра матери двоюродная, что ли. Шура об этом всю жизнь молчала. Видно, и меня она взяла после смерти мамы, чтобы грех с себя смыть. А полюбить ей меня не удалось. А может, она и не очень старалась. Может, больно ей было на меня, здоровую, смотреть. Мужиков у нее больше не было. Точно не было. Я бы заметила, поняла. Она потом всю жизнь от них шарахалась – боялась до смерти и до смерти ненавидела. Так и осталась с семью классами – не до учебы, понятно. В эвакуацию не поехала – боялась свою комнату в бараке потерять. Всю жизнь с кайлом в руке. Меня взяла в 44-м. – Галка замолчала и со вздохом крепко затянулась, сигарета почти догорела и обожгла ей пальцы. – Черт, – ругнулась Галка, раздавила бычок и вытерла глаза. Все молчали, она оглядела стол: бутылка из-под коньяка была пуста. Разлив всем остатки вина, Галка первой нарушила тишину: – Ну что, девочки, дернем еще по одной? – И, усмехнувшись, добавила: – А вы говорите, песни радостные пели. – Ой, девочки, – всхлипнула Жанночка, размазывая по лицу тушь вперемешку со слезами. – Ой, девочки, – повторила она. – Ну чего реветь, дело-то прошлое! Вот и тети Шуры уже двенадцать лет в живых нет. Может, ей там, наверху, все давно отпустили за всю ее собачью жизнь. Так что не бери в голову, Жанка, сколько лет прошло! – попыталась успокоить ее Галка. – Да нет, я не об этом, – замотала головой Жанночка. – Я не про тетю Шуру, нет, я про свою маму вспомнила. Хотя нет, не вспомнила. Я это никогда не забывала, просто гнала от себя, гнала всю жизнь, чтобы только не думать, забыть хоть на какое-то время. – Она замолчала и потянулась за сигаретой. – А забыть не получается. Так и живу с этим всю жизнь – со светлой памятью о маме и с брезгливостью и презрением к ней. – Господи, да о чем ты, Жанна? – раздраженно спросила Таня. – Что все причитаешь? Какая брезгливость, какое презрение? Это ты о тете Оле? Что ж там такое могло быть, чтобы после всей вашей дружбы с ней и любви ты ее презирала? А, Жанк? Да еще и ненавидела? – Хочешь знать? – зло спросила Жанночка. – Не пожалеешь, что на одну «веселенькую» историю в твоей жизни больше будет? А может, хватит, а? – Господи, Жанна, ну куда тебя несет? Я тебя такую и не видела никогда, – проговорила Таня и подумала: «Перебрала, наверное. Точно перебрала. Галка в этом вопросе стойкая, а Жанночка нет. Ее всегда с бокала шампанского развозило. Вот чего-то и сочиняет. Страшилками пугает». – Ну чего? Говорить или замолчать? – продолжала зло упорствовать Жанночка. – Да говори уже, твою мать, не тяни кота за яйца, – бросила Галка. – Угу, начинаю в таком случае, – недобро усмехнулась Жанночка. – Когда маме пришла похоронка на отца, она же совсем девочка была, да еще со мной на руках. Институт, правда, окончила, умница, ей тогда бабушка здорово помогла. После войны мать в медсанчасти при заводе работала. Она врач, и фельдшер был при ней, здоровый такой лысый дядька, сильно пьющий. Он у матери всегда спирт таскал, а остатки водой разбавлял. Она это замечала, но его не выдавала, понимала, как врач, что это болезнь. А красивая она была! Помните, девочки? Галка с Таней усиленно закивали. – Она и в старости красоткой оставалась, – вставила Таня. – Волосы какие, губы, глаза, стать! – Она и умирала в семьдесят пятом не старухой, а женщиной. Хоть и мучилась после трех инсультов страшно. А тогда, в пятьдесят третьем, у нее роман случился с инженером заводским – медсанчасть ведь при заводе Хруничева была. Я его прекрасно помню, он часто приходил к нам, этот Георгий Иванович. Красивый мужик – седовласый, высокий. Мать его любила безумно. Замуж за него хотела. Нажимала на него. А он ей сразу объяснил, что с женой никогда не разведется. Жена его тоже на заводе работала, в отделе кадров. Я ее помню даже – худенькая такая, мелкая, личико узкое. Куда там ей до матери, до ее жгучей красоты! Я слышала, как мать плакала, умоляла его уйти. А он твердо – нет, Оля, никогда. Она меня с фронта ждала, с двумя детьми маялась, и потом, здоровье у нее никакое. В общем, судя по всему, приличный мужик он был, этот Георгий Иванович. А в шестьдесят втором у его жены сильные боли в желудке начались, к матери в медсанчасть пришла – она ведь ни сном ни духом. В медсанчасти стационар был на три койки, по-моему. Мать ее положила, как могла обследовала и сразу поняла – рак. Потом анализы сделали – да, все подтвердилось. Ее бы сразу в больницу хорошую, операцию срочно – может, пожила бы еще. А мать тогда Георгию сказала, что у нее язва, что боли от нее. И никуда ее не определила – та так и умерла месяца через полтора. Нет, от болей, конечно же, ее кололи, облегчали как могли – промедол, омнопон. Она почти все время спала. Мук страшных не было. Мать мне это перед смертью рассказала, после третьего инсульта. Понимала, что уже вряд ли выкарабкается. Говорила мне, что хотела ее от мук избавить – операция, швы, боли. Все равно, говорила, она бы не выжила, только измучили бы ее. А я вот не знаю. Может быть, если б в больницу, операцию – могли бы успеть, пожила бы еще пару лет. Не знаю. По тому, как мать говорила мне про все это, и по тому, как каялась, – не знаю, не уверена я в ее правоте. Имею право сомневаться. Слишком мучило ее это всю жизнь, если не побоялась мне перед смертью открыться. А мне кажется, что ускорила она ее смерть, чтобы Георгия Ивановича заполучить. А ведь он на ней так и не женился, даже после смерти жены. Наоборот, потихоньку визиты его сошли на нет. Видимо, тяжело ему было мать видеть – здоровую, красивую и очень настойчивую. Наверное, жену свою он все-таки любил, а с матерью были африканские страсти, скорее всего, то, что сейчас сексом называется. Когда он ходить к ней перестал, она даже пить пробовала. Но не вышло, женщины в нашей семье алкоголь не переносят. Спустя три года она ушла из медсанчасти, устроилась в поликлинику у дома, на участок, и там всю оставшуюся жизнь проработала. Ну, это вы и без меня знаете. – Жанночка замолчала и неумело закурила Галкину сигарету. – Брось, Жаннуль, – попросила Таня. – Тебе курить никак нельзя. – Да какая разница, – вяло ответила Жанночка. – Ну что, девочки, чай? – попыталась разрядить обстановку Таня. – Кофе давай, – угрюмо проговорила Галка. – А так по тете Оле не скажешь – ведь ухоженная, помада, серьги, при полном марафете. А на душе, как видно, погано было. Жанночка заплакала. – Галь, хватит тебе, – взмолилась Таня. Жанночка посмотрела на часы: – Ой, господи, время сколько. Да ладно, все равно такси вызывать. Надралась, как свинья. – Оставайся у меня, – предложила Таня. – Нет, нет, что ты, я привыкла к своей постели, уж извини. Попозже поеду. В себя только приду чуть-чуть. Таня встала к плите варить кофе – сердце так бабахало, все равно не уснуть. Такой день. Такой вот тяжелый день. Она задумалась о своем, и густая пенка выплеснулась из турки на плиту и зашипела – Таня ойкнула. Она выключила газ и посмотрела на притихших подруг. Галка молча курила, уставившись в одну точку, а Жанночка, тихо поскуливая, продолжала размазывать ладонью черные остатки туши по щекам. Таня стояла у плиты, обняв плечи руками. – Ладно, девочки, теперь, видно, настал мой черед, – тихо сказала она. – Не думала я, правда, что когда-нибудь озвучу вам эту историю. Но как-то нечестно получается. Хотя это мамина тайна, а не моя. Но сегодня, видимо, день такой. Начали, как всегда, за здравие, а кончили… Галка удивленно вскинула на нее глаза: – И что, под вашей крышей тоже свои мыши? – Ну не без этого, – горько усмехнулась Таня и начала рассказывать: – Ну, значит, так: отец пришел с фронта с ранением в позвоночник в 43-м. Мы с мамой были в эвакуации в Омске. Там она работала по шестнадцать часов в сутки, я сидела дома одна. Страшно было. Мама мне на обед оставляла картошку под подушкой, в кастрюльке, закутанной в газеты, – чтоб не остыла. А я ее уже утром съедала. Помню, к вечеру есть уже опять безумно хотелось, а мама удивлялась – ты же обедала, Татка! Приходила она замученная, продрогшая, ноги грела бутылкой с горячей водой. Даже есть не могла – так уставала, только чай пила, морковный или свекольный. Отец нас не дождался – умер через полгода от ран, они так и не увиделись. Успел только четыре письма написать, мама их все время перечитывала. Вернулись мы в нашу комнату на Петровке, а там все газетами прикрыто – отец от пыли все укрыл. Под кроватью нашли мешок фасоли, мешок лука и банку настоящего чая. Это он нам успел оставить. И еще вещи его – аккуратно, стопочкой, на стуле. Могилы у него не было – похоронили в общей, хоронить-то его было некому, его никто и не забрал. А эту общую могилу мы с матерью так и не нашли. Только предположительно, примерно нам объяснили, где он может лежать. Но ничего, как-то обвыклись, успокоились. Мать долго не могла на работу устроиться – профессии-то не было. Это потом она бухгалтерские курсы окончила, года через три, а сначала взялась крючком салфетки кружевные вязать – нитки нашла в комоде, еще бабушкины. Разводила марганцовку, зеленку, чай – салфетки получались розовые, малиновые, зеленые, бежевые. Только шли они все равно плохо – так, по знакомым, по своим. Один раз она на рынок с ними пошла, но стеснялась продавать с рук жутко. Так еще на рынке встретила старую знакомую, а та заохала, запричитала: «Ах, Верочка, как же так вы тут торгуете?!» Дура. Мать расплакалась и больше на рынок не ходила. В общем, бедствовали мы страшно. Продали все, что можно. Только с часами отцовскими она расстаться не могла. Я до ноября ходила в парусиновых туфлях на картонной подошве. Помню, суп варили из воблы с пшеном. Тот еще супчик, прямо скажем! Ну, это я так, к слову. – Таня вздохнула и замолчала, потом усмехнулась: – Ну а теперь – к делу. Сосед у нас был, старичок такой, сухонький, мелкий. Как войну пережил – не знаю. Шуршал тихо, как мышонок, у себя – не слышно, не видно. На кухне только кисель варил из концентрата – брикеты такие бурые, помните? Меня угощал. Помню этот тягучий сладкий кисель и круглое овсяное печенье сверху. Это был праздник. Я половинила печенье – маме вечером, к чаю. А потом ходила кругами вокруг него и – не выдерживала, съедала. Стыдно было, но ничего с собой поделать не могла. Ребенок ведь, господи, полуголодный! Так вот, у этого дедули, Михал Абрамыча, дочь сидела – попала в последнюю волну, в пятьдесят втором, по делу врачей. Но уже в пятьдесят третьем Сталин сдох, и Абрамыч понимал, что его дочку Женечку скоро выпустят. А он был уже очень плох, почти не вставал. Как-то позвал он маму и сказал ей: «Верочка, у меня дело к тебе крайне важное. Знаю, что все выполнишь, как я скажу. Не обманешь». И дал маме кольцо – старинное, наследное – желтоватый бриллиант, огромный, с вишню, наверное, в четырех лапах. Я это кольцо как сейчас помню, представляете? Короче говоря, попросил он это кольцо дочке передать, когда она вернется. Чувствовал, что не дождется, умрет. Говорил, что это от прабабки еще, у них в Вильно до революции ювелирный магазин был, кольцо – единственное, что у него осталось. Женечка будет носить или продаст – ее воля. Но будет это ей подмога – безусловно. Мать дала слово, а через две недели Абрамыч умер. Мать его похоронила и долго потом на могилу в Малаховку ездила. – Таня помолчала и проговорила: – Всю жизнь. Прощения просила. Она опять замолчала. Ей вдруг стало зябко, и она накинула на плечи платок, висевший на спинке стула. Повисла пауза. – За что, Танечка, прощение? – тихо спросила Жанночка. Галка молчала – видно, все поняла. – А за то, Жанночка, что кольцо она этой несчастной зэчке Жене не отдала. Не исполнила волю покойного. Правда, два года она кольцо держала, прятала. Мешочек полотняный сшила и за батарею повесила. Женя все не появлялась. А потом мама кольцо продала. Хорошо продала, дорого. Какой-то генеральше через знакомых. Мы тогда отъелись, мебель купили, холодильник «Север», пузатый такой. Маме пальто сшили, синее, из тонкого трофейного сукна, с каракулем на воротнике и рукавах. Мне шубу мама купила беличью, серенькую. Лезла, правда, она страшно. Везде эта белка свои следы оставляла. Еще мы летом в Ригу съездили к маминой подруге Эльзе. Я тогда впервые море увидела и янтарь на берегу собирала. Тогда его много еще было. А в пятьдесят девятом вернулась в Москву Женя. Евгения Михайловна. Освободили ее в пятьдесят четвертом, но она вышла замуж там еще, тоже за сидельца, и они поехали в Душанбе к его родне. Она откуда-то узнала, что Абрамыч умер, и поэтому в Москву не торопилась. А когда приехала – так, проездом, они в Душанбе уже осели, – мама ей открыла комнату Абрамыча. Женя пробыла там два дня, собирала какие-то книги, письма. Нашла два стакана серебряных, с чернью, очень старых, видно. Один маме отдала. «Это вам за папу, спасибо за все, спасибо, Верочка, что смотрели за ним, хоронили». Мама стояла и плакала. И Женя плакала. Мама стакан брать не хотела, а Женя все равно его оставила – на кухне в шкафчик наш убрала за крупу, подальше. Мама его спустя месяц нашла. Держала в руках и ревела, ревела белугой. И все причитала: «Женя такой благородной оказалась, а я – тварь, последняя тварь». Я думаю, если бы она Жене про кольцо сказала, та поняла бы, не осудила, но мама в себе сил не нашла. Не смогла признаться. А Женя эта, Евгения Михайловна, долго маме письма писала. Да что там письма – посылки присылала: гранаты, огромные, с бурой кожей, белые и сладкие внутри. А потом нас сломали и дали квартиру на «Молодежной». Но это уже Хрущев. Когда что-то случалось – ну, болела мама или я, или другие несчастья, мама все говорила: «Ну поделом мне, по справедливости». А перед смертью она все же Жене в Душанбе написала, все рассказала. Но письмо пришло обратно. Адресат выбыл. Женя умерла. Таня замолчала и сбросила платок – ей внезапно стало жарко. – Окно открою, а, девочки? – И, не дожидаясь ответа, она широко распахнула створку. В окно влетело несколько крупных снежинок и осело на подоконнике. Пахнуло бензином, свежим морозцем и ночным городом. Жанночка жалобно сказала: – Танюш, можно я у тебя останусь, совсем нет сил домой ехать. – Господи, да конечно, Жаннуль, я тебе постелю на диване. – Да не стели, дай просто подушку и плед, – жестко сказала Галка. – Стелить еще! Все так измучены, дальше некуда. Таня отвела Жанночку на диван, та, всхлипывая, улеглась, и Таня укутала ее, как ребенка, как когда-то укутывала маленькую дочку – подогнув все края пледа плотно под Жанночкино тело. Галка забралась в кресло с ногами и укрылась Таниным пуховым платком. – Ты, как ребенок, Галка, целиком в кресле уместилась, – улыбнулась Таня. – Ну, отдыхайте, девочки, а я пойду – посуду домою и тоже лягу. Жанночка что-то забормотала в ответ, но было видно, что она уже засыпает. Галка тоже закрыла глаза и что-то хрюкнула. Таня вымыла посуду, убрала остатки еды в холодильник, протерла стол и плиту и подошла к окну. На улице не на шутку разыгралась метель. Градусник показывал минус пятнадцать. «Ого, – подумала она, – вот это перепады с почти нуля. Завтра точно давление подскочит. И сердечко зашалит. Впрочем, от погоды ли? Какой тяжелый день, какой тяжелый! Ведь завтра все мы об этом пожалеем. Точно пожалеем. Это же не наши тайны. А значит, они должны быть неприкосновенны. Думали, все быльем поросло. А нет. Просто выпили, старые дуры. И понеслось. Галка, как всегда, первая. Провокатор по жизни. Поп Гапон. Все это не должно было всплывать, не должно обсуждаться! – Таня вздохнула: – Ну ладно, что сделано, то сделано. А все равно они были святыми. Столько вынесли на своих плечах. Непосильные ноши. Не для человеческой, не для женской доли. Слишком много досталось. Страшные судьбы. Страшная страна». Таня долго умывалась холодной водой – лицо и шея горели. Уже лежа в постели и почти засыпая, она вспомнила слова – веселые и звонкие, как полагалось: «Легко на сердце от песни веселой!» И вспомнила, как они, их матери и тетка, дружно, стройными голосами выводили эти бодрящие слова: «Легко на сердце от песни веселой! Она скучать не дает никогда!» «Легко – подумала Таня. – Просто легче не бывает. И только бы уснуть, уснуть, ну пожалуйста, Боженька, так надо уснуть! А завтрашний день мы как-нибудь переживем. Не впервой». Но думать о завтрашнем дне было жутковато. Дай бог ей выспаться и прожить завтрашний день. Он обещал быть не легче предыдущего.