В самой глубине
Часть 1 из 5 Информация о книге
* * * Родные места возвращаются к нам. Они приходят в виде мигрени, боли в животе, бессонницы. Из-за них мы иногда падаем во сне и просыпаемся, шаря в поисках выключателя прикроватной лампы, чувствуя, что все достигнутое нами пошло прахом. Мы становимся чужаками в родных местах. Они уже не признают нас, но мы всегда признаем их. Они наш остов; мы пронизаны ими. Если бы нас вывернули наизнанку, на нашей коже открылась бы дорожная карта. Чтобы мы могли вернуться. Только у меня под кожей обозначены не каналы, не рельсы и не лодка, а всегда одна лишь ты. Коттедж Мне трудно решить, даже теперь, с чего начать. Твоя память не линейна, а подобна массе перепутанных кругов, то уводящих вглубь, то отступающих. Временами я близка к насилию. Если бы ты была той женщиной, которую я знала шестнадцать лет назад, думаю, я бы так и сделала – выбила из тебя всю правду. Но теперь это невозможно. Ты слишком стара, чтобы можно было выбить из тебя хоть что-то. Воспоминания сверкают, как разбитые бокалы в темноте, – и вот их уже нет. Твое слабоумие прогрессирует. Ты ищешь туфли, в которые обута. Ты смотришь на меня по пять-шесть раз на дню и спрашиваешь, кто я такая, или говоришь мне убираться: вон, вон. Ты хочешь знать, как оказалась здесь, в моем доме. Я говорю тебе снова и снова. Ты забываешь свое имя или где ванная. Чистое белье оказывается в кухонном буфете, вместе со столовыми приборами. Когда я открываю холодильник, там лежит мой ноутбук или телефон, или пульт от телевизора. Ты на крик зовешь меня среди ночи, а когда я прибегаю, ты спрашиваешь, зачем я пришла. Ты говоришь, что я не Гретель. Моя дочь, Гретель, была прекрасной дикаркой. Ты не она. Иногда по утрам ты точно знаешь, кто мы такие. Ты выкладываешь на столешницу столько кухонной утвари, сколько уместится, и готовишь мировые завтраки – по четыре чесночинки во все подряд и как можно больше сыра. Ты раздаешь мне указания на моей же кухне, говоришь, что надо прибраться или вымыть окна, бога ради. В такие дни твой распад не так очевиден. Ты забываешь противень в духовке, и оладьи подгорают, вода выливается из раковины на пол, а слова застревают в горле, так что ты отчаянно пытаешься выкашлять их. Я набираю ванну для тебя, и мы идем наверх, взявшись за руки. Это редкие моменты мира между нами, почти невыносимые. Если бы я на самом деле заботилась о тебе, я бы определила тебя в приют ради твоего же блага. Занавески в цветочек, регулярное питание каждый день, компания тебе подобных. Старики – существа своеобразные. Если бы я все еще действительно любила тебя, я бы оставила тебя где ты была, а не привозила сюда, где дни пролетают так быстро, что о них едва ли стоит говорить, и где мы бесконечно раскапываем и ворошим то, чему лучше оставаться похороненным. Случается, что в нашем разговоре проскальзывают прежние словечки, перед которыми мы беззащитны. Как будто совершенно ничего не изменилось, как будто время – ерунда. Мы вернулись в прошлое, и мне снова тринадцать лет, а ты моя ужасная, сказочная, кошмарная мать. Мы с тобой живем на лодке, на реке, и у нас есть такие слова, каких нет ни у кого. У нас свой собственный язык. Ты говоришь мне, что можешь слышать, как уекивает вода; я говорю тебе, что поблизости нет никакой реки, но я тоже, бывает, слышу это. Ты говоришь, что хочешь, чтобы я оставила тебя одну, что тебе нужно кое-что обхекать. Я говорю, что ты гарпилябия, и ты злишься или начинаешь хохотать до слез. Однажды ночью я просыпаюсь от твоего крика – ты все кричишь и кричишь. Я несусь по коридору, распахиваю дверь, включаю свет. Ты сидишь на узкой кровати, подтянув пододеяльник к подбородку, с открытым ртом, и рыдаешь. Что такое? Что не так? Ты смотришь на меня. Бонак пришел, говоришь ты. И на секунду – потому что ночь, и я заспанная – я чувствую, как во мне поднимается одуряющая волна паники. Я стряхиваю ее. Открываю гардероб и показываю тебе, что внутри никого; помогаю тебе выбраться из постели, чтобы мы вместе опустились на четвереньки и проверили под кроватью, потом мы встаем у окна и впериваемся в черноту. Там ничего нет. Тебе нужно поспать. Он здесь, говоришь ты. Бонак здесь. Большую часть времени ты сидишь как истукан в кресле, повернувшись в мою сторону. У тебя запущенная экзема на руках, какой никогда раньше не было, и ты остервенело грызешь руки. Я пытаюсь устроить тебя поудобнее, но – теперь я вспоминаю об этом – удобство тебя раздражает. Ты отказываешься от чая, когда я приношу его тебе, не ешь, почти не пьешь. Ты отмахиваешься от меня, когда я приближаюсь с подушками. Оставь, не суетись, уймись. И я унимаюсь. Я сажусь за деревянный столик напротив твоего кресла и слушаю твои рассказы. Твоя агрессивная жизнестойкость заставляет меня сидеть и слушать тебя ночи напролет, почти без перерывов. Иногда ты говоришь, что тебе нужно в ванную, и встаешь с кресла, точно плакальщица с могилы, отряхивая невидимую пыль с брюк, одолженных у меня. Ты говоришь, я иду, и подходишь к лестнице с решительным видом, грозно сверкнув на меня глазами, давая понять, что я не могу продолжать без тебя, это не моя история, так что я должна набраться терпения и ждать, пока ты вернешься. На середине лестницы ты говоришь, что человек должен быть хозяином своих ошибок, жить с ними. Я открываю один из купленных блокнотов и записываю все, что могу вспомнить. Твои слова на бумаге, словно обезоруженные, обретают какую-то безмятежность. Я размышляла о следах воспоминаний, остаются ли они неизменными или же мы меняем их, переписывая память. Прочны ли они, как дома и скалы, или же скоро увядают и заменяются, перекрываются. Все, что мы помним, мы пропускаем через себя, переиначивая, ничто не остается таким, каким оно было в действительности. Это меня удручает, лишает покоя. Я никогда не узнаю, что же произошло на самом деле. Когда ты себя чувствуешь уже достаточно хорошо, я вывожу тебя погулять по полям. Когда-то здесь паслись овцы, но теперь это просто трава, такая мелкая, что сквозь нее проглядывает мел, холмы горбатятся, вздымая ребра земли, мелкий ручей, изрыгаемый из грязи, змеится вниз по склону. Каждые пару дней я объявляю, что движение – залог здоровья, и мы маршируем на холм, потея и отдуваясь на вершине, а затем спускаемся к ручью. И только тогда ты перестаешь жаловаться. Ты присаживаешься у ручья и опускаешь руки в холодный поток, пока не касаешься каменистого дна. Люди, как-то раз сказала ты мне, выросшие у воды, отличаются от остальных. Что ты хочешь этим сказать? – спрашиваю я. Но ты не отвечаешь или просто забываешь для начала что вообще говорила что-либо. Однако эта мысль не оставляет меня всю тихую ночь. О том, что нас определяет окружающий ландшафт, что наши жизни формируются холмами, и реками, и деревьями. Ты в дурном настроении. Ты хандришь до темноты, а затем начинаешь бродить по дому, ища, что бы выпить покрепче воды. Где это? – кричишь ты. Где это? Я не говорю тебе, что опустошила буфеты, когда впервые нашла тебя у реки и привезла сюда, и что тебе придется обойтись без выпивки. Ты плюхаешься в кресло и смотришь на меня исподлобья. Я делаю тебе тост, который ты скидываешь с тарелки на пол. В одном из ящиков я нахожу стопку карт, и ты смотришь на меня как на безумную. Я не знаю, говорю я. Чего ты хочешь? Ты встаешь с кресла и показываешь на карты. Я вижу, как дрожат твои руки, от переутомления или злобы. Не всегда, черт возьми, должна быть моя очередь, говоришь ты. Я тебе достаточно рассказала. Всякого такого. Всякого дерьма про себя. Ты ударяешь по подлокотнику, вывернув руку. Теперь твоя очередь. Отлично. Что ты хочешь знать? Я сажусь в кресло. Оно жжет твоим жаром. Ты затаилась у стены, кутаясь в непромокаемую куртку, которую привыкла носить в доме. Расскажи, как ты нашла меня, говоришь ты. Я откидываю голову и скрещиваю руки так крепко, что слышу, как шумит кровь. Мне словно полегчало, что ты спросила об этом. Это твоя история – отчасти ложь, отчасти домыслы – и это история о человеке, который не был моим отцом, и о Маркусе, который был для начала Марго – опять же, если верить слухам, пересудам, – и, наконец, это история – что самое худшее – обо мне. Я предъявляю права на это начало. Вот как месяц назад я нашла тебя. Охота Прошло шестнадцать лет с тех пор, как я последний раз видела тебя, когда садилась в тот автобус. В начале лета выбоины на дорожке, ведущей к коттеджу, заполнены лягушачьей икрой, но была почти середина августа, и ничего такого там уже не водилось. Это место было лодкой в другой жизни. В тот месяц по стенам расползались влажные пятна; порывы шального ветра заставляли камины выплевывать птичьи гнезда, яичную скорлупу, совиные катышки. Пол в маленькой кухне был скошен, так что катышки катились к дальней стене. Ни одна дверь не закрывалась как следует. Мне было тридцать два года, и я жила там уже семь лет. В Австралии есть выражение «за черным пнем». В Америке же говорят «глухомань» или «захолустье». Эти слова означают: не хочу никого видеть. Я поняла, что эта привычка досталась мне от тебя. Я поняла, что ты всегда пыталась схорониться в такой глуши, чтобы даже я тебя не откопала. Яблоко от яблони падает недалеко. Я добиралась до Оксфорда, где работала, за полтора часа автобусом. Никто, кроме почтальона, не знал, где я жила. Я оберегала свое уединение. Я отводила ему место в своей жизни, как другие отводят место религии или политике; ни то ни другое ничего для меня не значило. Я зарабатывала на жизнь тем, что обновляла словарные статьи. Всю неделю я работала над словом «взломать». Карточки для заметок валялись по всему столу и даже на полу. Слово было хитрым, и простые определения тут не годились. Такие мне нравились больше всех. Они точно «ушной червь», песня, которую никак не вытряхнешь из головы. Часто я замечала, что вставляю их в предложения, в которых им совсем не место. Расшифровать код. Взломать записку. Прервать. Я продиралась через весь алфавит, и когда добиралась до конца, он был уже другим, хотя бы слегка. То же самое происходило с воспоминаниями о тебе. Когда я была моложе, я возвращалась к ним снова и снова, пытаясь выудить оттуда какие-то детали, цвета или звуки. Только всякий раз, как я обращалась к какому-то воспоминанию, оно уже было слегка другим, и я понимала, что уже не могу понять, что произошло в действительности, а что я привнесла в него. После этого я перестала вспоминать, и наоборот, стала пытаться забыть. С этим я всегда лучше справлялась. Каждые несколько месяцев я обзванивала больницы, морги, полицейские участки – и спрашивала, не видел ли кто тебя. Два раза за прошедшие шестнадцать лет мне почти улыбнулась удача: в компании лодочников-браконьеров оказалась женщина, подходившая под составленное мной описание; пара детишек сообщила, что видели тело в лесу, но потом признались, что соврали. Мне уже не мерещилось твое лицо в лицах других женщин на улицах, но обзванивать морги вошло в привычку. Иногда мне казалось, что я делаю это, пытаясь убедить себя, что ты больше не вернешься. Тем утром я была на работе. Кондиционер так морозил, что все были в джемперах и шарфах и в перчатках без пальцев. Лексикографы – причудливое племя. Хладнокровные тугодумы, разборчивые в словах. Сидя за своим столом – над грудой карточек, – я вдруг осознала, что уже почти пять месяцев не наводила справки о тебе. Самый долгий интервал. Я ушла в ванную комнату и обзвонила обычные места. Я составляла твое описание с учетом временных изменений. Белая женщина, за шестьдесят, темные волосы с проседью, рост пять футов один дюйм[1], около 70 кг, родинка на левом плече, татуировка на лодыжке. В последнем морге, куда я позвонила, мужчина сказал, что как раз прикидывал, обратится ли кто-то за ней. Ты всегда казалась такой могучей, нескончаемой, неподвластной смерти. Я ушла с работы пораньше. В том районе велись дорожные работы, и автобус долго петлял, прежде чем выбраться из города. Я никогда особо не походила на тебя, но в отражении грязного стекла ты проглянула сквозь уголки моего лица. Я вцепилась в поручень переднего сиденья. В тот вечер я собрала сумку, арендовала машину, перекрыла воду. Утром я выехала на опознание твоего тела. К тому времени, как я вернулась домой, было темно. Я пошла включить свет на кухне, и меня одолел страх – тот страх, какого я не знала уже много лет – вдруг ты там стоишь. Я открыла горячую воду и держала руки под струей, пока не пошел пар. Ты была ниже меня, с широченными бедрами и такими крохотными ступнями, что иногда шутила, что в детстве тебе их стягивали, как китаянке. Ты не стригла волос, так что они были длинными и темными, жесткими у корней. То и дело ты говорила мне заплетать их. Гретель, Гретель, у тебя быстрые пальчики. Ты смеялась. Я не помнила этого долгое время. Какими были на ощупь твои волосы. Можешь сделать русалкин хвост? Нет, не так, давай по новой. Еще раз. Я пыталась работать. Взломать. Разделить на куски. Сделать или стать неисправным. Утром я наконец-то снова увижу тебя, в морге. Трепет – это слово также годилось для описания птиц, взмывающих в небо. Стайка птиц поднялась у меня в горле и выплеснулась через дырявую челюсть. Я нарушила свое же правило. Между холодильником и стеной была засунута бутылка джина. Я вытащила ее. Налила на три пальца в стакан. Подняла за тебя. Твой голос говорил у меня в голове, дальше и дальше. Я не могла разобрать слов, но знала, что это ты; предложения составлялись в твоей манере, слова были простыми и грубыми. Я прихватила зубами край стакана. И закрыла глаза. Громко хлопнула дверь, и я почувствовала кожей лица ветер. Открыв глаза, я увидела тебя в низком дверном проеме, выходившем в сад. На тебе было то самое, старое оранжевое платье, туго стянутое в талии, из него торчали твои ноги. Ты протягивала руки, залитые грязью. Река вливалась в твое левое плечо и расширялась за тобой. Она была такой, как тогда, когда мы там жили, – плотной, почти непрозрачной. Не считая того, что на кафеле в кухне я могла видеть тени существ, нагибавшихся и нырявших, плававших. Я снова открыла горячую воду и стала держать под ней обе руки. Когда я оглянулась, ты подобралась ближе, в твоих черных космах запутались сорняки, и застарелый табачный запах пропитал всю кухню, от пола до потолка. Я чувствовала, как ты всматриваешься в мою жизнь. Даже в моем воображении ты была категоричной, придирчивой. Ты чистила яйцо, снимая скорлупу с гладкой белой окружности. Ты бегала за мной со шлангом до тех пор, пока земля не превращалась в грязевое месиво, и мы валились, перемазанные, точно новорожденные луковицы. Ты смотрела на меня от входа моей кухни, а за тобой бурлила река. Что ты делаешь? – сказала ты. Это здесь ты устроилась? От всех уекала. Я надела ботинки, пальто и шляпу и вышла так быстро, что едва успела закрыть дверь. На улице светились вывески и фонари, и серебрилась луна. Я шагала так решительно, что через некоторое время мне пришлось остановиться, чтобы выровнять дыхание. Оглянувшись, я увидела в темноте квадрат света в окне моей кухни. Желтая нора в склоне холма. Я не помнила, оставляла ли свет. Я всегда понимала, что прошлое не умирает просто потому, что нам так хочется. Прошлое привязано к нам: скрипы и шорохи в ночи, оговорки, рекламный жаргон, тела, привлекающие нас или отталкивающие, звуки, напоминающие нам о чем-то. Прошлое не было нитью, тянущейся за нами, оно было якорем. Вот почему я искала тебя все эти годы, Сара. Не ради ответов и утешений; не чтобы взывать к твоей совести или отчитывать тебя за моральное падение. А потому, что когда-то, давным-давно, ты была моей матерью и бросила меня. Охота Арендованная машина была красной, а больница как будто состояла по большей части из длиннющего коридора. Я прошла мимо кабинетов гинеколога, респираторных и частных консультаций. Пахло супом, разогретым в микроволновке, подгорелым белым хлебом, отбеливателем. Морг был тремя этажами ниже. Я топталась снаружи, не решаясь войти. На доске объявлений предлагали выгул собак, хомячков задаром, новый мотоцикл всего за сто фунтов. Кондиционер не работал, так что, когда люди поднимались со своих мест, от них оставались влажные пятна. Больничные служащие приходили и уходили, в наушниках или уткнувшись в мобильники. Я редко запоминала лица или фигуры. Я думала о словах, которые ты говорила: бухло, лучистая, слякоть. Как ты пахла? Я подношу запястье к носу. Ты была жадной и ревниво оберегала свое время и пространство. Даже прожив без тебя шестнадцать лет, даже когда я шла на опознание твоего тела, я боялась чем-то не угодить тебе. Медсестра толкала каталку через вращающиеся двери, и когда они открылись, я заметила треугольник комнаты за ними, со злым флуоресцентным светом. Я не раз говорила со служащим этого морга по телефону за прошедшие годы. Его предложения были размечены колебаниями и вопросительными знаками в конце утверждений. У него была лысина, матово лоснившаяся. Он сказал, что моя внешность подходит моему голосу. Я не совсем поняла, что это значит. На тебя я не очень походила. Тебе была свойственна грубоватая притягательность, пугавшая всех, с кем я тебя видела. На доске были пришпилены картонные кактусы. Заметив, что я смотрю на них, он пожал плечами. В них что-то есть, вам не кажется? Они ни в ком не нуждаются. Они хранят воду внутри. Я не помню, как попала в эту комнату, с металлическими дверцами в стенах и с тихо звучавшей песней по радио, незнакомой мне. Он распахнул одну дверцу и выдвинул койку. Тебя накрывала голубая простынь. Весь воздух куда-то пропал. Я различала формы под простыней: нос, бедро. Ступни, торчавшие с одного края, казались восковыми. На одном большом пальце висел номерок, на другом – колокольчик. Зачем это? – спросила я. Он провел пятерней по своей лысине. Его руки были очень чистыми, но в уголке тонко очерченного рта оставались частицы пищи. Это так, сказал он, чистая условность. До того, как появились пульсометры, это помогало убедиться, что мертвые действительно мертвы. Пережиток прошлого. Должно быть, поэтому говорят «один к одному», сказала я, и он посмотрел на меня так же, как и другие, когда я говорю, как словарь. Мне хотелось рассказать ему обо всех прекрасных словах, применяемых для обозначения мест хранения усопших, о которых я думала, пока вела машину: мавзолей, усыпальница, саркофаг. Хотите на счет три? – спросил он. Раз, два, три? Некоторым помогает. Нет. Он сдвинул голубую простыню чуть ниже плеч. Я ощутила, как у меня сжался желудок, закололо под волосами и прошиб холодный пот. Это была ты. Только через секунду я поняла, что ошиблась. Ее волосы действительно были такого же цвета, как у тебя, и что-то в линиях глаз и рта напоминало тебя, как и форма лба. Но ее нос был не таким широким – у твоего спинка была свернута на бок еще до моего рождения – и родинка на плече была не такого цвета, как у тебя, почти болезненно лилового. Вы уверены? Похоже, он был разочарован. Им в морге, наверное, попадалось не меньше неопознанных тел, чем в канале, распухших, всплывавших в мертвый сезон. Он приподнял простыню над ногой, показывая татуировку, но она была свежей, даже толком не зажившей после иглы, проникавшей под кожу: звезда с лучами разной длины, карта не поддающейся определению страны. Что изображалось на твоей, я никогда не могла разобрать, а ты мне не говорила. Даже у матерей должны быть секреты. Да, не сомневаюсь, сказала я. По пути из морга я остановилась залить бензин и присела на деревянную скамейку рядом со стопками газет и мешками с углем для барбекю. Все казалось неправильным: металлические дверцы машин переливались в жарком воздухе, поднимавшемся от дороги. У меня во рту был кислый, нечистый вкус. Мне казалось, что на руках и щеках у меня содрана кожа. Я была измотана, словно прожила этот момент десять раз подряд, словно мне суждено всегда оставаться здесь, на этой бензоколонке, в жарком мареве, после того как я увидела мертвое тело, оказавшееся не твоим. Это было ошибкой – обзванивать всех в поисках тебя. У каждого имеются свои заскоки и телефонные номера, которые лучше не трогать. Я достала из бардачка дорожную карту. Несколько дорожных знаков показались мне знакомыми (печатные слова всегда выручали меня), и, всмотревшись, я поняла, что нахожусь вблизи конюшни. Я думала, что до нее еще несколько часов, что надо ехать всю ночь, но она была совсем недалеко, в часе езды, если не меньше. Это взбудоражило меня. Все это время я находилась так близко к ним. Я купила плитку шоколада и сидела в машине, пытаясь решить, что делать. Шоколад растаял даже раньше, чем я вскрыла упаковку. Казалось невозможным – голубая простыня снова закрыла лицо женщины – отправиться домой. На круговом повороте я чуть не сбила какого-то зверька, промелькнувшего под самым бампером размазанным пятном. Я вдавила тормоз. Прикусила язык, вскрикнула. Несомненно, я его задавила. Кто бы это ни был. Я вышла из машины. Было жарко. Слишком жарко по любым меркам. Я присела на корточки и заглянула под машину. Когда я встала, то увидела, как ко мне бежит женщина в лиловом макинтоше. Вы сбили моего песика? Правая часть ее лица была скошена вниз – вероятно вследствие инсульта – и ее дикция была нечеткой. Я хотела уехать, но она схватила меня за руку. Вы сбили моего песика? Я не знаю, сказала я. Ее макинтош был застегнут на молнию до самого подбородка, несмотря на жару. Мы вместе опустились на корточки и заглянули под машину, а потом стали осматривать кусты по обеим сторонам дороги. Она не звала его по имени, а только отчаянно свистела – безрезультатно. Ему нельзя есть что угодно, сказала она, он на строжайшей диете. Нам нужно найти его, пока он что-нибудь не съел. Он вечно убегает. Она говорила так, будто мы были давними подругами. Он даже щенком всегда удирал. Из-за угла вывернула машина и чуть не врезалась в мою, стоявшую посреди дороги. Я его не вижу. Может, вас куда-нибудь подбросить? Но она ушла, продираясь через густые придорожные заросли, за которыми была канава. Я слышала, как у меня во рту толкутся слова, означающие вызывание мертвых. Я все еще ожидала найти тебя где-то, скрюченную, холодную на ощупь, с ногами, торчащими в разные стороны. К конюшне вела под уклон крутая дорога в рытвинах, на двустворчатых воротах висли две девочки в узких джинсах, а дальше была автостоянка. Конюшня была последним местом из всех, где я жила с тобой, последним помещением, которое я разделяла с тобой. Ты помнишь, как девушки, работавшие по выходным, оставляли свои недопитые бутылки «кока-колы» вдоль стены и стояли так близко, голова к голове? И среди них были две девушки, которых мы никогда не могли различить. Многие из них говорили с мутным эссекским акцентом, всегда сбивавшим меня с толку – растянутые слова с лишними о и у.
Перейти к странице: