В тихом городке у моря
Часть 29 из 44 Информация о книге
– И морду! – прикрикнула та. – Морду-то не забудь! А то не поймешь – где грязь, а где… – Перехватив Иванов изумленный взгляд, смутилась: – Грязнуля она! Прям сил моих нет! Он кашлянул, но тактично промолчал – мать девочки тоже была не из аккуратисток. Не вытерев лицо и руки полотенцем – да и где оно? – девочка присела на край скамьи и ожидающе посмотрела на Любку. – Ешь! – снова прикрикнула она. – Чё пялишься? Чай, не в гостях. Девочка покраснела и стала торопливо выуживать из сковородки картошку. Ее прекрасное смуглое лицо блестело от капель воды. И на ресницах, невероятно густых, смоляных, круто загнутых кверху, как россыпь алмазов, тоже блестела вода. «Какая красавица!» – изумленно подумал Иван и осторожно спросил: – А как тебя звать? Девочка покраснела, снова глянула на мать, словно ища поддержки, и выронила гнутую вилку из рук. Мать усмехнулась: – Да дикая она у меня. Шуганая. А звать Аська. – И, тяжело поднявшись со скамейки, Любка стала собирать грязную посуду, не забыв еще раз рявкнуть на дочь: – Доедай давай! А то знаю тебя – до обеда будешь сидеть. Едок паршивый. Та еще штучка. – Это уже Ивану, чтобы не сомневался. Девочка вжала голову в плечи и суетливо и поспешно стала крошить уже остывшую картофелину. Чтобы не смущать, он разглядывал ее осторожно, исподтишка – какое притягательное, необычное, какое-то нездешнее в своем изяществе и нестандартности лицо! Такую яркую, экзотическую красоту в наших широтах встретишь нечасто. Итальянская донна или испанская донья. И где? Здесь, в маленьком поселке? В этой убогости и почти нищете? Да что там «почти» – именно в нищете, в неприкрытом убожестве бедности. Какая утонченность черт, какое изящество, какое благородство и красота. Невозможно оторвать глаз, невозможно! А вырастет? Даже жалко ее. Кто здесь оценит, кто поймет? Рано выскочит замуж за местного работягу, согнется от тяжелой работы, выцветет от забот и хлопот, сгорбится от бессонных ночей, одуреет от подсчета копеек. Ей бы во дворец. На шелковое белье. Под балдахин и опахало. Иван не мог отвести от нее взгляда. Похожа на мать, очень похожа. Но мать грубее, стертее, шершавее – жизнь постаралась. А девочка эта! «Надо писать ее, – крутилось в мозгу. – Испанская инфанта, бархатное платье, буфы, жемчуга, золотая парча. Как хороша… Интересно, сколько ей лет?» Он решился задать этот вопрос Асе. Та съежилась, вжала голову в плечи и тихо, почти неслышно, сказала: – Шесть. Через год в школу пойду. – Хочешь в школу? – подхватил он. Девочка мотнула головой: – Не хочу – надо. Он рассмеялся: – Честно! Доев нехитрый завтрак, Ася вскочила из-за стола и шустро, как мышка, юркнула в дверь, под серую марлю. В тот день эта странная, диковатая и красивая девочка вошла в его жизнь навсегда. Любина мать, которую Иван прозвал Изергиль, во дворе появлялась к вечеру. Что она делала днями в хилой покосившейся избушке – загадка. Наверное, спала. Но к вечеру, когда воздух, и без того влажный, тяжелый и душный, накалялся, все, вся семья, собирались во дворе: бабка сидела за столом, Люба копошилась у жаркой плиты, а Ася вертелась поблизости, чем раздражала и мать, и бабку. На девочку прикрикивали, а иногда и громко орали, совсем не стесняясь жильца. Впрочем, дамы эти были не из тех, кто стесняется. На резкие окрики матери и бабки девочка внимания не обращала и суровым родственницам не отвечала, продолжая заниматься своими нехитрыми делами – закапывала в ямки, вырытые ловкими пальцами, трупики ос и мух, из прутиков, веточек, остатков старой пряжи и тряпок сооружала домики-шалашики для кукол. Кукол было две – пластмассовый пупс Леля, ободранный, с паклевидными волосами и без каких-либо половых признаков, и до блеска вытертый серо-бурый одноглазый медведик Кроша, вот, собственно, все. – Кроша – это от крошки? – догадался Иван. Ася покраснела, угукнула в знак подтверждения и бросилась в дом. «Господи, какая же дикая, – расстроился Иван. – А ведь ей скоро в школу!» На улицу девочка почти не выходила, казалось, что она боится людей. Понимала, что отличается от шумных, крикливых и нахальных детей, чувствовала себя среди них чужой, стеснялась своей бедности, неухоженности, грязного платья, спутанных волос. Да и дети считали ее чужаком, странной и непонятной дикаркой. Ну и, конечно, дразнили – чумичка, цыганка, головешка, таборная, подбросыш. А защитить ее было некому – матери было на это наплевать, бабке тем более, а отца у девочки не было. Да и мать ее, и бабку соседи не любили и презирали – эта странная семья негласно считалась изгоями. Иван видел, как Асе хочется на улицу: она часто стояла, жадно вглядываясь в заборную щель – улица манила ее, дразнила шумным детским весельем и завораживала. Иногда она все же решалась и осторожно, с оглядкой, просачивалась за ворота. Только кончалось все одинаково: ее принимались дразнить, насмехались над ней, тыкали пальцем, обзывали, в игры не принимали, то есть всяко давали понять – ты не своя и нам тебя точно не надо. Несколько раз она вбегала во двор с поцарапанным лицом или фингалом. С глазами, бешеными и горящими от несправедливости и злости, с трясущимися губами. Но никогда не ревела, ни слезинки! И никогда никому не жаловалась. Хотя кому? Ивана она по-прежнему сторонилась, матери с бабкой боялась, стараясь с ними не сталкиваться. Как-то Иван услышал, как Люба ругает дочку: – А чего туда выперлась? Чего ждала? Не примут они тебя, не надейся! Иди в дом! Огребла? Так тебе и надо! В следующий раз будешь умнее. Он не выдержал, заступился: – Ну зачем же вы так! Не вступились, не разобрались? А может, девочка не виновата? Может, обидели ее несправедливо? Мир несправедлив, дети существа жестокие. Люба усмехнулась: – Учить меня вздумал? – Да нет. Просто девочку жалко. – Жалко? – Люба зло сузила глаза. – Вот именно – жалко! Сегодня пожалеете, а завтра тю-тю! Тоже мне, защитник нашелся! Нечего, пусть сама! Да и вообще хорош шляться туда, к этим… Что от них хорошего? – От кого? – не понял Иван. – От детей? Так это же нормально – общаться с ровесниками! Тем более что… Но Любка его перебила: – От людей! От людей ничего хорошего. А ты что, не заметил? «Интересно, – размышлял он, – кто ее так обидел? Кто так сломал эту яркую, красивую, совсем молодую женщину? Откуда такая ненависть? Ладно к чужим, но к собственной дочери? К матери, к самой себе? Откуда такая ненависть к людям?» Вслух вопросов не задавал, ни к чему. Да и ему не задавали вопросов – от чего убежал, от кого сбежал, почему хромой и так далее. Но равнодушие, царившее в этой семье, было, кажется, не показушным, а настоящим. Как только старуха появлялась во дворе, начинались скандалы. Любимое слово – «брехать»: «хватит брехать», «не бреши», «твоя брехня у меня вот где». Ну а ему надо было налаживать жизнь – что ему до них, до этой семейки? В школу его не взяли, учитель рисования у них был. Зато взяли в кинотеатр, да не в один, а сразу в два! Их и было всего два – один, в котором по выходным, перед танцами, гоняли старые фильмы, назывался клубом. Второй был действительно кинотеатром, правда, летним, без крыши. А это означало, что в октябре, как только холодало, работу свою он заканчивал. Но пока было начало августа, и на улицах сладко и пряно пахло перезрелыми, раздавленными фруктами, валяющимися под ногами, и на них, чертыхаясь и матерясь, понося дворников, поскальзывались прохожие. К фруктам здесь относились пренебрежительно. Гнили оранжевые абрикосы, не собранные от лени – своих хватает, с ними бы справиться, а тут еще уличные! Опадала и гнила темная, почти черная, лопнувшая от невыносимой тяжести, перезрелая, крупная слива. Осыпался тутовник, окрашивая треснувший старый асфальт в темно-бордовую кровь. Со стуком падали яблоки и чуть мягче мелкие, желтобокие груши, сладкие до невероятности. Городок погрузился в тягучую ароматную сладость, в воздухе назойливо звенело постоянное, непрекращающееся жужжание ос. Казалось, поселок притих, затаился в сладкой истоме, липкой влажности, готовясь впасть в долгую зимнюю спячку. Афишки свои Иван рисовал рьяно, соскучился по работе. Но его старания оценены не были – грудастая, пышная, густо размалеванная, с высокой башней на голове директриса недовольно приговаривала: – Вот тут вы точно перестарались, любезный! Проще надо бы, проще, а то не поймут! Народ у нас, знаете ли, обычный, провинциальный. А тут… – Она с неодобрением и даже возмущением разглядывала его творение. – Разве это Софи Лорен? Вот лично я бы никогда ее не признала! А это карлик? Луи де Фюнес? Ну знаете ли! Гротеск, это, кажется, так называется? Не надо шаржировать, мой дорогой, не надо выпендриваться! Вот этого точно не надо. – И она с недовольной миной царственно выплывала из его каморки. – Так комедия же! – растерянно бормотал ей вслед Иван. – Почему бы не… И де Фюнес действительно не из гигантов! Но по коридору раздавались чеканные шаги начальницы – его мнение ее совсем не интересовало. Как ему хотелось послать подальше эту чопорную и важную дуру! Только нельзя. Зарплата, конечно, была копеечной, но и без денег оставаться нельзя. Вместе с инвалидной пенсией ему почти хватало. В день первой зарплаты он принес в дом бутылку белого, большой торт с богатым декором и куклу Таню – как было заявлено на картонной коробке: большую, пучеглазую золотистую блондинку в красивом васильковом кружевном платье, к сожалению, похожую на вредную директрису. Цепкими руками старуха тут же ухватила бутылку. Любка подивилась торту: – Дорогой ведь, зачем? А Ася смотрела на куклу такими глазами, что он чуть не заплакал. Боялась к ней подойти, взять ее в руки, и на ее лице застыла робкая и восхищенная улыбка. Чтобы ее не смущать, Иван положил куклу на скамейку и ушел к себе. Вечером пили чай с тортом. Девочка ела жадно и никак не могла наесться, смотрела умоляющими глазами на мать, робея попросить еще. Он, видя это, отрезал большой кусок и положил девочке на тарелку – в конце концов, он был хозяин этого торта! И тут же перехватил ее смущенный, растерянный и перепуганный взгляд. Мать усмехнулась, бабка, увлеченная едой, все пропустила, а девочка впервые посмотрела на него по-другому – с благодарностью щенка, которого пожалели и не отпихнули. У него сжалось сердце. С этого дня они начали разговаривать. В поселке, совсем неожиданно для него, имелась библиотека, и, что удивительно, вполне неплохая! Книги он брал стопками, пачками, радуясь и предвкушая читательское счастье. Как-то сообразил взять Асе детские книги, понимая, что до того она в руках их и не держала. Читать она, конечно же, не умела. Иван садился на скамейку под виноградом, а Ася робко пристраивалась рядом, на маленькой ножной табуреточке, покрашенной желтой облупившейся краской. И он начинал читать вслух. Андерсен ее поразил – и «Снежная королева», и «Русалочка», и «Дюймовочка», и «Гадкий утенок». Над последней девочка горько плакала. Он понял почему: несмотря на свою красоту, она сама была гадким утенком. Слушала Ася молча, вопросов не задавала, уставившись на него своими черными, бездонными глазищами. В них читались и испуг, и восхищение, и восторг, и удивление. Сидела она с идеально ровной, вытянутой в струну спиной и ладошками, домиком сложенными на острых коленках. Он видел, что она страдает вместе с Дюймовочкой, жалеет замерзшую Герду, переживает за заколдованного Кая и насмехается над Принцессой на горошине. Ася хмурилась при несправедливости и краснела при слове «любовь», скорее всего, не понимая значения этого слова. Ивану было жаль ее, глядя на эту девочку, он думал о сыне, который был старше ее на несколько лет. Какой он сейчас, его Илюшка? Наверняка здорово вытянулся. Гоняет в футбол и нехотя, как все мальчишки, ходит в школу. Какие читает книги, что ему интересно? Сын. Его вечная, непреходящая боль. Боль и любовь. Ничего у него не осталось, только любовь к сыну, которого у него, если разобраться, и нет. Он удивился и испугался, почувствовав, как в его душе зарождается любовь к этой странной, пугливой, не очень понятной девочке. Любовь или жалость? А разве это бывает поодиночке?